Дома его ждал на столе испеченный Кирой пирог, бутылка венгерского сухого вина, и так кстати пришлись к этому столу привезенные им апельсины!
Постель в спальне стояла уже раскрытая. Белье было свежее, чистое, только что из прачечной, прохладное и тоже пахло морозом.
И когда они лежали, и это морозное, знобившее сначала белье стало уже горячим, Кира сказала, прижимаясь губами к самому его уху, обжигая ему кожу своим дыханием:
– Коленька, хочу ребенка. Милый мой! Очень хочу. Что я, в самом деле, не баба? А?!
…Потом, когда Кира уснула, Николай осторожно высвободил свою руку из-под ее головы, встал, надел халат и вышел на кухню. Там, не включая света, он нашарил на столе ее сигареты, спички и закурил. Соседние дома были темны, без единого огонька – черные каменные глыбы, только отбрасывали бледно-сиреневые снопы света ртутные светильники на пустынном, похожем на неподвижную, со стоячей водой, реку проспекте.
Николай стоял возле окна, смотрел на все это и курил. Он думал о тех годах, которые прожиты, и о тех, которые еще предстояло прожнтъ; что именно думалось, он и сам не очень отчетливо понимал, просто он чувствовал: у него все будет хорошо в жизни, все.
Год 1973-й
Свадьба
У слесаря ремонтных мастерских Петра Гмыржева забеременела дочь.
Новость эту сообщила ему жена – вечером, после ужина; дочь ушла к вечерней дойке на ферму, сами сели смотреть телевизор. Тут жена, заходя издалека, понеся поначалу какую-то околесицу про то, что спутники в небе летают, а в селе на главной улице все никак асфальт проложить не могут, и сказала ему:
– С девкой у нас несчастье, отец. Да тако, что и вожжой ведь не перетянешь – сама вся от слез измочалилась…
У Гмыржева выдался нынче трудный день: механик послал его с утра в дальнее отделение на ферму – оттуда позвонили, сказали, что транспортер остановился, – машины не дал, и Гмыржев топал пешком шесть километров туда, шесть обратно, да там еще не поел – никто не позвал, а столовки, как здесь, на центральной усадьбе, там никогда не было – и вернулся он обозленный, голодный, с голоду переел, и теперь сидел с раздувшимся животом, маялся отрыжкой. Поэтому он не особо вскинулся на слова жены, чуть только повернул от телевизора круглую, в седом бобрике голову, глянул на нее одним глазом и хохотнул:
– Нагуляла, что ли?
– Ну, – сказала жена.
– Да… ты что! – У Гмыржева под скулами враз похолодело. – Я ж пошутил, ты что такие шутки подхватываешь?
– Дак угадал коли…
Гмыржев как сидел на стуле, так и повернулся к жене вместе с ним, прокарябав ножками по крашеному полу.
– От кого?
– От Васьки Коржева сына. В отпуск он из армии приезжал…
– Ой-ей! – сказал Гмыржев. – Ой-ей!.. – Зажал голову руками, встал, пробежался по избе, остановился перед женой. – А может, напутала она что? Может, и не беременна вовсе?
– А то б она мне созналась! – Жена сунула руку за ворот платья, вытащила, зашуршав, оттуда конверт и протянула его Гмыржеву. – Да вот оно еще что… Читай.
Письмо было от Коржева-младшего. «Здравствуй, уважаемая Нина Гмыржева! – писал он. – Обрати внимание, я называю тебя уважаемая, это значит, я тебя уважаю, как всякую женщину, хотя, извини меня, письмо твое я нашел для себя очень унизительным и мог бы на него вообще не отвечать. Но я, обрати внимание, отвечаю. Потому что чувствую потребность объяснить тебе ситуацию и положение вещей. Я находился в отпуску чистым весом десять ден, из них пять гулял, два помогал бате менять венцы у баньки, один день провел в поле, помогая нашему с тобой совхозу, а еще один у себя на огороде, потому как там тоже была работа. И только один день из этих десяти провели мы с тобой не врозь – ездили в Красноуфимск на концерт эстрады из Свердловска, и то там к нам пристали шуртанские ребята. На основании всего этого, я думаю, ты можешь заключить, что мне трудно связать свою судьбу с твоей. Врачей у нас теперь много, порядки не старые, дореволюционные какие-нибудь, тебе помогут. С ефрейторским приветом – Геннадий Коржев».
– Видал? – сказала жена, когда Гмыржев дочитал письмо и отдал ей вырванный из тетради, разлинованный в клеточку, обмусолившийся лист. – Вот так, отец. Четвертый, говорит, месяц кончается…
– Что же делать-то? – спросил Гмыржев.
Он всегда терялся в тех случаях, когда нужно было что-то решать: будто слепой становнлся – не видел, куда идти. – Что же делать-то… Нужно ей еще было – не с кем-нибудь, а Васьки Коржева сыном…
Жена сидела на краешке дивана, руки у нее были сложены на коленях, плечи опущены.
– К Ваське Коржеву, может, пойти? Сказать: так, мол, и так.
– Ой-ей! Ой-ей!.. – снова проговорил Гмыржев, подбежал к телевизору, выключил, сел к столу и тут же снова вскочил. – Да ты как, мать, говоришь, ты думаешь? Это как мы к нему пойдем?
– Да ты сядь! – прикрикнула жена, покрутила зачем-то головой, сглотнула слюну, и глаза у нее покраснели. – Я, может, вся сопрела от мыслей своих, пока тебе не открывала, а не бегала же…
– Ну-ну, что ты… что ты!.. – просяще сказал Гмыржев. – Ни к чему это… что ты! – Он присел на лавку возле окна, сжал полинялые губы гузкой и сосредоточенно посмотрел сквозь изрябленное дождем стекло на расквашенную осеннюю дорогу. По дороге, проваливаясь в ямы, раскачиваясь из стороны в сторону, прополз директорский «газик». – Ты не шуми на меня, что ты… Ты-то давно знаешь, а я только что.
– Точно, что к Коржеву надо идти, – грустно сказала жена. – Надо ведь? Что нам их бояться? Не съедят, поди. Дак и съедят если. Девка-то наша, как дура, обманутая…
– Ну-ну! – поддакнул Гмыржев. У него вдруг так все и задрожало внутри: ах, собака, как складно написал: «Врачей у нас теперь много, порядки не старые, дореволюционные какие-нибудь, тебе помогут…» Ах, сукин сын, грамотный какой! – Ну, так а что говорить-то им будем? – спросил он. – Пусть, мол, женится, что ли?
– А и то! – сказала жена. – А там поглядим. Ты б сходил, а? Дождичек-то небольшой – так, сеет…
Гмыржев вскинулся ошарашенно:
– Дак что, прямо сейчас?
– Ну а что? – просительно посмотрела жена. – Идет время-то.
– Дак как-то, – забормотал Гмыржев, – как-то так это… А, ладно, – махнул он рукой. – Пойду давай.
– Сходи, – сказала жена. – А то уж Нинка измочалилась вся – ревет и ревет…
Гмыржев надел вытащенные женой из гардероба хромовые сапоги, белую нейлоновую сорочку, пиджак, а поверх – выходной «болоньевый» плащ. Была к плащу еще круглая, вроде берета, на резинке шапочка, но ее Гмыржев не носил, и на голову надел повседневную свою серую, с пуговицей на макушке кепку.
– Ох, тяжело! – вздохнул он, сдерживая очередную отрыжку и помяв живот. – Каб знал, не наедался б.
– Ниче, – насильно улыбнулась жена. – Пока идешь – утрясется. Не близко идти-то.
На улице по-прежнему, не усиливаясь и не утихая, шел дождь. Трава уже по-осеннему помертвела, вылезла, и облысевшие обочины были осклизлые, в ямы налило воды. Гмыржев потоптался, жалея, что надел хромовые сапоги, подумал – не вернуться ли, не переобуться ли в кирзовые, но забоялся, что не будет пути, сунул руки в карманы и пошел, оскальзываясь, раскорячивая для устойчивости ноги.
Коржевы жили на другом конце села, за оврагом – то есть раньше еще, когда жизнь их сводила, там жили, ну да услышал бы он, если б переехали… а и к чему им переезжать?
По дороге, крякая рессорами на ямах и скрипя бортами, протащилась к ферме машина, высоко груженная сеном, в грязь на колдобинах летели сенные ошметья. Гмыржев хотел было кинуться за машиной, попросить подвезти до моста, где дорога разветвлялась, и вдруг обнаружил, что ноги будто магнитом притянуло к земле, не побежать – такая обида в груди. И не на Коржева-младшего, который – подлец, сукин сын: «трудно связать свою судьбу…» – а на весь белый свет: да отчего это так, отчего так должно происходить: растишь, растишь, заболеет – весь истрясешься: хоть бы жива осталась, не умерла, а выросла – хуже всякой болезни бойся: чтобы не снасильничали, дите не сделали, чтобы по рукам не пошла… Что же это такое, зачем так? Сын вон тоже пишет: хотела тут одна обпечатать, да на Севере, слава богу, мужиков много – другой уже ходит. Что там у них было, какие он там слова говорил – пойди догадайся. Может, почище, чем этот ефрейтор в письме своем…