Однажды как-то, еще накануне испросив позволение на другой день как можно раньше встать и отправиться с нашим человеком Никифором удить рыбу на реку, я, совеем уж одетый, готовый, вышел в парадные комнаты и наткнулся на странную тогда для меня сцену. Дедушка, этот суровый человек, стоял в гостиной и держал за подбородок молоденькую какую-то горничную. Потом дедушка потрепал ее по щеке и хотел было взять ее за талию, как вдруг в это время заметили — он или она — меня, и все сразу переменилось: дедушка пошел, медленно зашагав, шлепая туфлями, а молоденькая горничная принялась крылышком подметать пол...
Но дедушка, должно быть что-то подумав, захотел отвести мне глаза, схитрить. Возвращаясь из зала опять, он сделал вид, что только сейчас меня увидал, и, даже ласковее обыкновенного, нагнулся ко мне, подставил свою щеку и высказал удивление, куда это я так рано встал и собрался.
— Ну, выпей хоть стакан чаю-то со мною, — проговорил он.
Я повиновался, и Евпраксеюшка налила и мне.
Но ни слова больше — как будто ничего не было и я ничего не видал. Я никому не сказал об этом в то время, боясь, как бы не перестали мне дозволять рано вставать и ходить удить рыбу...
Впоследствии уже я узнал, что случай, виденный мною, не был исключительным и дедушка, когда захочет, бывал и веселый и ласковый и умел шутить...
Бабушка («тетенька») Варвара Николаевна, напротив, была от природы нрава необыкновенно вспыльчивого, горячего и необыкновенно подвижная. Лицом же, сложением и вообще всем корпусом она походила на императрицу Анну Иоанновну на полтинниках и рублевиках. Такая же полнота в груди, в плечах и такой же, как бы отуманенный сладкой задумчивостью, взор. Росту она была среднего, блондинка, с переходом в рыжую, глаза голубые с поволокой, выражение которых часто менялось, смотря по тому, что она говорила. Если она, например, описывала чью-нибудь красоту, то, для наглядности, придавала своим глазам упомянутое выше выражение сладкой, приятной задумчивости и слегка как-то трепетала при этом ресницами. Если, напротив, рассказывала о чьем-нибудь коварстве, как кто-нибудь хотел ее надуть, обмануть или выведать чрез нее что-нибудь, она глаза щурила и одним из них, ближайшим к слушателю, подмигивала, дескать: «ах, уж оставьте, нас тоже не проведешь...» Когда же бабушка была чем-нибудь огорчена, слушала что-нибудь неприятное, узнавала нехорошее известие, она складывала губы, как-то стягивая их в пучочек; выражение же лица было совсем убитое, в это время она также часто вздыхала. Но особенная она совсем была, когда, так сказать, развертывалась. Много гостей — она довольна, в духе, видит, что все хорошо, в порядке, все удивляются ее хозяйству, обилию всего у нее, — тогда, кроме глаз с поволокой и трепетания ресниц, она еще и произносила некоторые слова в нос, «по-французски». Это было уже верх блаженства, и здесь она иногда проговаривалась, а злые языки потом пускали в ход ее обмолвки, которые и облетали весь уезд и проникали даже далее, за пределы его, достигая всех ее родственников и знакомых.
Вообще, надо правду сказать, воспитания она большого не получила. Оно было у нее домашнее, того времени, и притом мелкопоместной среды. Бабушка была взята дедушкой за красоту, совсем без приданого, из бедного рода дворян Мутовкиных, живших в своем маленьком именьице, недалеко от Знаменского. Дедушка увидал как-то однажды ее в церкви, во время обедни, был поражен ее красотою и, никому не сказав об этом ни слова, поехал к бедным Мутовкиным, никак не ожидавшим к себе визита богатого и гордого (дедушка был очень горд) соседа, и сделал тут же или на другой день предложение. Через месяц была их свадьба... Бабушка очень любила рассказывать об этом, причем глаза ее покрывались поволокой.
— Григорий Михайлович тогда ведь очень красив был, — рассказывала она, — глаза эти... (При этом слушатели закусывали губы, делали серьезные и внимательные лица, чтобы не улыбнуться.) Тогда глаза эти, — продолжала бабушка, — были у него еще навыкате, строгие этакие, и я первое время его боялась...