Но мы все-таки еще не понимали, в чем тут дело, что такое случилось, почему совершенно, по-видимому, здоровая бабушка лежит у себя в спальне на кровати с заплаканными глазами, окруженная приближенными и достойными женщинами с лекарственными пузырьками, а дедушка ходит сконфуженный, совсем потерянный и просит матушку: «образумь хоть ты ее», — очевидно, бабушку.
Я никак не мог даже догадаться, несмотря на всю мою наблюдательность и, можно сказать, опытность в понимании по намекам, по полусловам, по сметке, одним словом; дети точно так же быстро развивались и тогда, но вот только в другом направлении...
И весь этот день и вечер я никак не мог узнать настоящей, действительной причины. Спрашивать об этом Анну Карловну, с которой мы ходили после обеда гулять, было совершенно бесполезно, она все равно бы не сказала, да она и сама знала разве только, в чем дело, а самых подробностей, всей сути-то не могла еще знать: ни с матушкой, ни с нянькой она не имела еще случая один на один говорить.
Так нас и уложили в этот вечер спать в совершенном неведении всего, что тут происходило в доме.
Но на другой день мы с сестрой узнали все...
Как я уже сказал выше, по причине нелюбви бабушки к гувернантке нашей Анне Карловне эта последняя не только стушевывалась в Знаменском, но как-то даже уединялась под разными какими-нибудь предлогами, когда мы приезжали в этот «рай». Нас поэтому гулять в сад отпускали всегда с нянькой нашей и вот с этими степенными и приближенными Знаменскими женщинами. Так было и на этот раз: Анна Карловна наутро оказалась больной: у ней разболелись зубы, она подвязала себе щеку, и мы пошли гулять в сад с нянькой нашей в сопровождении «Анфисушек», «Авдотьюшек» и т. п. Мы с сестрой начали бегать, собирать палочки, цветы, наши надзирательницы затянули свою песню — бесконечные разговоры о новостях. Я навострил уши; побегал несколько и начал отставать, держаться ближе к ним. Наконец мы, погулявши несколько, добрались до беседки и там все уселись. Я скоблил какую-то палочку перочинным ножом, сестра делала букетики из набранных цветов; нянька с приближенными женщинами говорила.
— Не догадывалась... не догадывалась, милая моя, — говорила нашей няньке одна из женщин, — до вчерашнего дня, до самого вчерашнего дня не догадывалась... А вчера вот и налетела... И случилась беда нежданно-негаданно совсем. И никогда она раньше шести-семи часов не вставала, а тут вот ей как кто сказал словно, встала, сама, никому не говоря ни слова, накинула пеньюар, ножки в туфельки, вышла, глядит, а они в гостиной... барин-то Верку-девку обнял, да так (женщина показала, как) взял ее за подбородок, по щечке и ласкает... Барыня постояла-постояла в дверях, силы-моченьки-то у ней не хватило, она вдруг вскрикнула слабым, странным голосом да шлеп об земь, в дурноте: припадок с ней сделался...
«Гм!.. вот что, — подумал я, — да я же это давно, еще в прошлом году видел...»
А женщина продолжала:
— Ну, сейчас народ сбежался: Евпраксеюшка из зала, где барину чай наливала, Стешка, горничная барынина, Лушка-девчонка... Барин-то хочет к барыне подойти, взять ее за руку, а она этак (женщина показала, как) ручкой-то от него... показывает, дескать, не подходи ко мне, не прикасайся, потому одним глазком-то видит она, один глазок-то закрыт у ней, а другой только этак вполовину — она и видит все... «Несите, говорит, меня в спальню, спирту мне подайте». Принесли мы ее в спальню, положили на кровать, понюхала она это спирту и говорит: «А подлая эта где, разлучница-то моя, злодейка? Подайте мне ее...» Кинулись мы за Веркой, а ее и след простыл, и где она — никто но знает. Ну, первое дело, думаем, давиться на чердак кинулась — мы туда — нет, осмотрели со свечой весь чердак — нет. Куда, думаем? На реку топиться пошла? Туда мы за ней. А она уж стоит на самом берегу и того гляди вот-вот в воду сейчас бросится. А на этом месте вода глубоченная, омут тут возле, бросится — как ключ ко дну пойдет. Ей и боязно, видно, стало, девка-то она этакая смирная да робкая, ну и не решается, стоит, а не решается все... «Что ты, мол, дура! — как закричим мы на нее. — Души тебе своей не жаль[13], страшного суда божьего не боишься?» Подошли мы к ней, а она вся вот как (женщина показала, как) трясьмя-трясется, как в, лихорадке... и глаза такие у ней стали — смотрит на нас, а как бы словно ничего не видит ими... Ну, взяли мы ее, повели... приводим. «Ты, говорим, как к барыне войдешь — в ножки сейчас ей...» Барыня как увидала ее, опять сейчас в дурноту... Только полежала этак немного, видит одним глазком — Верка стоит у кровати перед ней на коленях, приподнялась она немножко, да ее этак... этак... наотмашь (женщина показала опять, как) ручкой два раза по щеке: «Барыней захотела быть?.. Да?.. Подайте сейчас сюда ножницы, косу ей отрезать, полголовы ей остричь...» Принесли сейчас ножницы — косу прочь. «Стригите голову ей!» Стригут ей голову, а барыня-то сдержать не могут, значит, гнева, нет-нет да и ручкой ее опять этак... этак... «Сослать ее, говорит, сегодня же в дальний хутор, выдать ее там за самого последнего что ни на есть пастуха-дурака-старика, за свиньями чтобы там ходила». Нарядили сейчас же подводу, посадили ее, и собраться не дали — марш в Семеновскую пустошь, на хутор...
13
Души тебе своей не жаль... — Самоубийство входит в число семи смертных грехов, не прощаемых церковью.