X
В доме и на балконе горели огни. От нас, из темноты, они виднелись так приветливо и красиво. На балконе видно было несколько балетчиц. Они собрались все вокруг большого круглого стола, обступили его, некоторые облокотились на него и о чем-то говорили, спорили; юбочки их высоко оттопыривались, и можно было видеть их ноги, обтянутые в розовое трико. Но ни Емельянинова, ни мсье Рамбо не было между ними, пи вообще па балконе и нигде кругом; балетчицы, несомненно, были одни — они их покинули, ушли от них,
— Где они?
Я заметил это моей «рыбачке-русалочке». Та рассмеялась и сказала:
— А нам какое дело до них?
И она опять обвила меня вокруг шеи рукой, но теперь уже не так порывисто, прижалась ко мне лицом, и мы оба молча сидели. Я слышал, как она дышит.
— Вы уж больше меня не любите? — шепотом спросила она меня.
Я вздохнул.
— Нет? Больше уж не любите?
Она тихо подняла на меня лицо свое и смотрела, как бы дожидаясь ответа.
— Люблю, — проговорил я.
Тогда она потянулась ко мне, пригнула к себе мою голову и опять, так же точно передавая мне что или нашептывая, начала тихо, медленно-медленно целовать меня в глаза, в губы, едва-едва отрываясь, чтобы дышать. Сколько это все продолжалось, я ничего не помнил, не знал.
Но вот вдруг невдалеке послышались какие-то голоса, смех, крики, и замелькали в темноте огни. Мимо нас — мы сидели на перекрестке двух аллей под сенью низко спустившихся ветвей лип — по главной аллее пронеслась толпа балетчиц с факелами в руках, все в цветах, увитые листьями, длинной травой, и за ними, одетые в какие-то невиданные, странные костюмы, мужчины, тоже с зеленью на голове, с тонкими золотыми палками в руках, украшенными лентами и цветами. Впереди всех между ними я увидал в таком же странном наряде старика Емельянинова, а за ним мсье Рамбо. Они тоже имели в руках золотые длинные палки, которыми размахивали, указывая вдаль и как бы предводительствуя. Они пронеслись мимо, не заметив нас.
Я с удивлением смотрел на мою «рыбачку-русалочку», не понимая, что это такое.
— Это праздник Венеры, — сказала она, — и они бегут в храм ее — вон что белеет вдали, на конце аллеи. Этого праздника сегодня не полагалось, и он, наверно, дается в честь вас. Побежим туда! Они нас не заметили, не увидали и будут искать теперь, бегать по всему саду. Побежим!
Она схватила меня за руку, и мы побежали. Я был совершенно в ее власти и повиновался, ничего не соображая, ни о чем не раздумывая.
Впереди виднелся белый павильон, со множеством колонн вокруг, давно хорошо знакомый мне издали, когда мы, катаясь, проезжали мимо Знаменской усадьбы. Павильон, или, как оказывалось, «храм Венеры», был освещен факелами, который держали в руках танцовщицы, собравшиеся вокруг него, вошедшие уже в него и стоявшие на ступеньках между колоннами. Оттуда неслись крики, смех, пение.
Моя «рыбачка-русалочка» положила мне руку на плечо, и мы бежали с ней так, обнявшись. Крики раздались еще дружнее и громче, когда собравшиеся у «храма Венеры» заметили нас. Танцовщицы с розовыми ногами, увитые зеленью, и с ними Емельянинов, за плечами которого висела какая-то беленькая шкурка с шерстью вверх, бросились нам навстречу и окружили нас. Тут сразу все смешалось, перепуталось. Танцовщицы отнимали меня одна от другой, обнимали, тащили одна к себе, другая к себе. Я видел мельком лицо моего гувернера, мсье Рамбо, раскрасневшееся и какое-то обезумевшее; он то появлялся, то снова я его терял. «Рыбачки-русалочки» моей уж не было возле меня. Я искал ее глазами и наконец увидел — она стоит, немного в стороне с Емельяниновым и, поправляя руками растрепавшиеся волосы, смеялась и что-то рассказывала ему, а он слушал ее, радостный, как-то вытянув шею и схватившись за бока обеими руками.
Вдруг снова раздались крики, пение. Мне на голову одели венок из листьев и цветов и под руки, с пением торжественно повели по ступенькам в «храм». Я увидал там Емельянинова; он стоял у возвышавшейся посредине павильона мраморной статуи женщины, перед которой был поставлен жертвенник. Тут тоже все было в цветах и в зелени. И вдруг я увидал возле себя в таком же венке мою «рыбачку-русалочку»; ее тоже держали под руки. Нам — и ей и мне — дали много-много, полны руки, цветов, подвели к жертвеннику и сказали, чтобы мы их положили на него. Потом пение смолкло. Емельянинов, простирая руки к статуе, начал что-то говорить, указывая ей на нас. Он напоминал мне в это время жреца, каких я до того видал на картинках, если бы только не этот его странный наряд. Речь его, — то, что он говорил, — была не то молитва, не то какое-то заклинание. Я вслушивался в слова, но разобрать мог только: «О богиня, прими их! Прими их, этого юношу и эту деву! Они в смущении, ты видишь, не могут говорить. Они принесли тебе в жертву эти цветы, и ты будь к ним благосклонна!» Он говорил долго еще, и когда кончил, все опять запели, закружились. Емельянинов, с своей беленькой шкуркой за плечами, с золотым жезлом, увитым зеленью и лентами, протискался сквозь толпу к нам и, взяв за руки меня и «русалочку-рыбачку», повел нас по ступенькам из «храма». Поющая и скачущая толпа кинулась за нами, обгоняя нас и освещая темную аллею факелами, высоко поднятыми над головой.