– В том и дело, – сказал Корнблюм. И объяснил, что, согласно последним распоряжениям, даже мертвого еврея запрещается вывозить из страны без прямого разрешения рейхспротектора фон Нойрата. – Прибегнем к методам нашего ремесла. – Корнблюм скупо улыбнулся и кивнул на черные саквояжи. – Нарумяним ему щеки и губы. Нацепим на этот кумпол правдоподобный парик. Кто-нибудь заглянет внутрь, и мы хотим ему показать мертвого гойского великана. – Он закрыл глаза, будто воображая, какое зрелище хочет представить властям, если те прикажут открыть гроб. – Лучше всего – в очень красивом костюме.
– Самые красивые костюмы, что я видел, – сказал Йозеф, – носил мертвый великан.
Корнблюм уставился на него пристально, почуяв в словах намек, которого не улавливал.
– Алоис Хора. Он был выше двух метров.
– Из Летнего цирка? – переспросил Корнблюм. – Человек-Гора?
– Он носил английские костюмы с Сэвил-роу. Гигантские.
– Да-да, я помню, – кивнул Корнблюм. – Мы с ним частенько виделись в кафе «Континенталь». Отличные костюмы, – согласился он.
– Я думаю… – начал Йозеф. И замялся. А потом сказал: – Я знаю, где достать костюм.
В ту эпоху врачи, лечившие болезни желез, нередко собирали целые кунсткамеры: нижнее белье размером с конские попоны, хомбурги не больше розеток для варенья и прочие всевозможные чудеса галантерейной лавки и сапожной колодки. Эти экспонаты, за многие годы купленные или подаренные, отец Йозефа хранил в шкафу больничного кабинета с похвальным, но по определению обреченным намерением воспрепятствовать развитию у детей болезненного к ним интереса. Ни один визит к отцу на работу не обходился хотя бы без попытки мальчиков уговорить доктора Кавалера показать ремень великана Вацлава Шрубека, толстый и извивающийся анакондой, или туфельки крохотной пани Петры Франтишек, не больше цветков наперстянки. Когда доктора уволили из больницы вместе с остальными евреями, кунсткамера переехала домой, а ее содержимое в заклеенных коробках запихали в кладовку у него в кабинете. Наверняка среди этих диковин найдутся и костюмы Алоиса Хоры.
Итак, три дня прожив в Праге тенью, Йозеф тенью же наконец возвратился домой. Давно наступил комендантский час, и улицы были пустынны – разве что кое-где стояли длинные седаны с флажками на крыльях и непроницаемо-черными окнами и один раз в кузове грузовика проехали мальчишки в серых шинелях и с винтовками. Йозеф шел медленно и осторожно, проскальзывал в подворотни, пригибался за припаркованными автомобилями или скамейками, когда раздавался лязг передач или фасады, навесы, брусчатку протыкала вилка фар. В кармане пальто Йозеф нес отмычки, которые Корнблюм счел сообразными, но, добравшись до черного хода дома вблизи от Грабен, обнаружил, что, как оно зачастую и бывало, дверь открыли и подперли жестянкой, – наверное, чей-то муж загулял или прислуга без разрешения выскочила по своим делам.
В заднем холле и на лестнице Йозеф не повстречал никого. Ни один младенец не хныкал, требуя бутылочку, ни один припозднившийся радиоприемник еле слышно не передавал Вебера, ни один пожилой курильщик не приступил к еженощным трудам, выкашливая легкие наизнанку. Потолочные лампы и бра горели, но весь дом погрузился в коллективный сон еще глубже, чем 26-й по Николасгассе. Йозефа это безмолвие нервировало. По загривку, по всему телу бежали те же мурашки, что атаковали его в пустой комнате Голема.
Прокравшись по коридору, он заметил, что перед дверью жилища его семьи кто-то бросил на ковер груду одежды. В мгновение, что обогнало разум, сердце екнуло: а вдруг неким сновидческим манером здесь валяется один из искомых костюмов? Тут Йозеф заметил, что это не просто груда одежды – ее населяет тело: кто-то перепил, или грохнулся в обморок, или скончался в коридоре. Девушка, подумал он, материна клиентка. Случай редкий, но не сказать, чтобы неслыханный: порой объект психоанализа на бурных волнах переноса или десублимации искал прибежища под дверью доктора Кавалер или же, наоборот, воспылав особой ненавистью контрпереноса, сам себя бросал на пороге в каком-нибудь ужасном припадке – жестоким розыгрышем, вроде подожженного бумажного пакета с собачьими какашками.
Вот только одежда принадлежала Йозефу, а тело внутри ее – Томашу. Мальчик лежал на боку, пожав коленки к груди, подложив под голову руку, что тянулась к двери, в застывшем порыве растопырив пальцы в воздухе, точно уснул, держась за дверную ручку, а затем ладонь сползла. Томаш был в темно-серых вельветовых брюках, лоснящихся на коленях, и громоздком вязаном свитере с большой дырой под мышкой и с вечным призраком велосипедной смазки в форме Чехословакии на воротнике-хомуте – Йозеф знал, что брат надевает этот свитер, когда ему нездоровится или некому руку пожать. Из воротника торчал кант лацканов пижамной куртки. Пижамные штанины высовывались из одолженных брюк. Правая щека расплющилась на локте, а дыхание ровно и шумно дребезжало в неизменно сопливом носу. Йозеф улыбнулся и уже было опустился на колени подле Томаша – разбудить, подразнить, отвести в постель. Но затем вспомнил, что ему не позволено – он не может себе позволить – выдать свое присутствие. Нельзя попросить Томаша соврать родителям, да и положиться на его талант последовательно и убедительно врать – нельзя. Йозеф попятился, раздумывая, что произошло и как лучше поступить. Как Томаша угораздило остаться под запертой дверью? Это Томаш не закрыл черный ход? Что его понесло в такую поздноту из дому, когда все знают, что каких-то несколько недель назад девочка в Виноградах, немногим старше Томаша, выскользнула на улицу искать потерянную собаку и была застрелена в сумеречном переулке за то, что нарушила комендантский час? Фон Нойрат выразил официальные сожаления в связи с инцидентом, но не обещал, что подобное больше не повторится. Если Йозеф придумает, как незаметно разбудить брата – скажем, из-за угла бросит ему в голову пятигеллеровую монетку, – Томаш тогда позвонит в дверь и его впустят? Или постыдится и предпочтет скоротать ночь в холодном темном коридоре на полу? И как Йозефу добраться до одежды великана, если брат спит под дверью или весь дом проснулся и стоит на ушах из-за братнина самовольства?