— Чего кричишь? — с нескрываемой злобой бросаю я ему. — Чего ты хочешь?
— Как чего? К своим!
— А пушка?
— Что пушка? Пушка подбита.
— Где подбита? Стреляет. Ты что, обалдел? Не слышал?
— Идиоты! — искренне возмущается Лешка. — Голова и два уха — не больше. Что ж, по-вашему, сидеть тут до героической гибели?
Из укрытия показывается Кривенок. Шрам на его искривленном лице краснеет от злости.
— Заткните ему рот! — кричит он. — Заткните! Или пусть идет к чертовой матери! На все четыре стороны! Ну?
Задорожный хмурится, плюет в песок и ругается:
— Ну что ж! Пропадайте, черт с вами, от дураков шкорлупки! Командир этот — тоже балда косоглазая.
Терпеливый Попов взрывается:
— Почему Попов бальда? Почему бальда? Лошка бальда! Вот! Нельзя бросай. Попов присяга давал! Желтых не бросай — Попов не бросай. Сволечь бросай! Молчи ты!..
Лешка молчит, мрачно оглядывая окрестности. Потом Попов нервно приказывает:
— Нет ходи будем. Стреляй будем. Яма копай, — говорит он, показывая на воронку. — Ровно делай.
Он встает на колени, смотрит в сторону деревни, где гремит бой. На лице его непреклонность.
Лешка, посидев еще, берет лопату и идет зарывать воронку на огневой.
Я и Кривенок сидим в укрытии.
Перед нами лежат Желтых и Лукьянов. С площадки сюда сползает Попов.
— Командир уже… Отошел, — не поднимая головы, говорит Кривенок. — Лукьянов кончается. Перевязал немного.
Попов, прижимая к груди свою руку, смотрит на Желтых и Лукьянова. Затем говорит:
— Иди, Кривен, пулемет. Мало мало гляди. Надо… Кривенок молча выползает из укрытия.
— Ах, ах плохо!.. Очень плохо, товарищ командир! Ай-ай! Они лежат рядом на разостланной плащ-палатке. Желтых — на спине, запрокинув вверх сухой щетинистый подбородок.
Лукьянов с потным побледневшим лицом до пояса накрыт своей припорошенной землей шинелью. Он лихорадочно дышит.
Мы сидим над ними, и мне почему-то начинает видеться немой упрек на измученном лице Лукьянова. Ведь это я должен был побежать к снопам! Я первый увидел, что они мешают стрелять, но командир выбрал Лукьянова — он знал, что возврата ему не будет. И вот теперь они лежат рядом! Это странно и страшно видеть: лежащих бок о бок посланного на верную гибель и рядом того, кто послал. Великая слепая сила войны! Неужели в этом твоя справедливость?
Я чувствую, как влажнеют мои глаза, и я прикрываю их. Через минуту снова открываю их, вижу: Попов тихо сидит над командиром и гладит его. Затем берет откинутую в сторону руку, кладет ее на грудь. Но рука уже затвердела и медленно разгибается. На запястье ровненько тикают часы, и вокруг циферблата бегает тонкая красная стрелочка.
— Товарищ командир… — едва шевеля губами, шепчет Попов. — Товарищ командир… что делай Попов? Отступай надо, а?.. Стреляй надо, а?.. Кажи! Мало, мало кажи, командир… Задорожный плохо слушай… Тебя хорошо слушай… Попов мало слушай… Скажи, командир… Что делай Попов?
Я притихаю и жду. Я тоже жажду его ответа. Мне тоже не понятно, как быть нам. Начинает казаться, что Желтых вот-вот откроет глаза, чудится, что-то шепчут его губы, я вслушиваюсь, но не слышу ничего…
— Плохо, командир… Очень плохо, — говорит про себя Попов. — На Днепре погибай — жив оставался. На мала горка погибай — жив оставался. На деревня Ольховка погибай — жив оставался. Тут погибай, совсем погибай…
Задумчивым движением он поднимает лежащую рядом пилотку Желтых, достает неотправленное коротенькое письмо и прячет себе в нагрудный карман. Пилотку одевает себе на голову. Затем, посидев еще, бережным прикосновением закрывает Желтых правый и левый глаза.
— Спи, командир! Вздыхает и оглядывается.
На моем лице, наверно, отчаяние. Попов пожимает мне руку у локтя и говорит:
— Ничего. Не надо. Война!
Да, война! Будь она трижды и навеки проклята, — это наихудшее из всех человеческих бед на земле. Она висела над нами все недолгие годы нашей жизни, собиралась, накапливалась с самой колыбели, которую, придя с очередной войны и снова собираясь на следующую, ладили нам наши отцы. Под ее распростертым черным крылом росли, учились, готовились к грядущим боям мы — сыновья солдат и сами будущие солдаты. Чем-то она увлекала нас в детстве, когда мы читали о ней в книжках и играли с деревянным оружием. Может быть, потому, что молодые наши души жаждали подвигов и самоутверждения, но теперь, познав ее во всей жестокости, мы проклинаем ее.