— А Кривенок где? — спрашивает Люся.
— Кривенок пошел, — говорит Попов.
— Куда?
— Так. Пошел одно место.
Однако Попов врать не умеет, и Люся недоверчиво смотрит на него.
— Где Задорожный? — спрашиваю я.
Люся выходит из оцепенения, вздыхает, поджимает под себя ноги, поправляет коротенькую юбчонку на исцарапанных коленках и говорит:
— Задорожный ранен. В руку. Я вот за него…
— Почему так? — хмурится Попов.
По огневой наверху откуда-то бьет очередь. Выждав, я тихонько выглядываю и вдруг хватаюсь за автомат. Через бруствер с мелким металлическим звоном падает возле станин моток немецких пулеметных лент и следом переваливается потный, перепачканный землей Кривенок. Рубаха на нем завернулась, нижняя сорочка выбилась из брюк. В его левой руке широкий эсэсовский кинжал, в правой автомат. На кинжале кровь.
— Кривенок!
Все мы — я, Попов и Люся кидаемся к нему, но очередь вынуждает нас залечь на выходе из укрытия. Кривенок, пригнувшись, заползает под орудийный щит.
— Где, зачем ходи? Почему никто не сказал? — набрасывается на него Попов. Кривенок, отдышавшись, привстает на коленях и начинает заправлять в брюки подол гимнастерки. Потом вытирает о них кинжал. На его лице какое-то мрачное безразличие к нам.
— Где был? — спрашиваю я.
Он впервые направляет на нас недружелюбный взгляд.
— А вам что? — спрашивает он и сообщает: — Вон пехота с фланга ушла.
— Как ушла? Куда ушла? — удивляется Попов.
— Не спрашивал! — отрезает Попов.
Мы оглядываемся на фланг прорванной обороны, туда, где наша траншея поднимается на покатый холм, и видим там редкие группы людей. Задние несут БТР, кто-то тащит станковый пулемет. Они переходят открытое место и по одному скрываются в лощине, что ведет в тыл. В траншее уже никого не видать.
И вот мы совсем уже одни в этом огромном поле — покинутые, отрезанные от своих, с пятью снарядами в ящике, пушкой и спасительным, но опоздавшим приказом. Уходить отсюда уже поздно и вдобавок ко всему в этой западне еще и Люся.
На лице у Попова тоска и растерянность. Я сжимаю челюсти. Люся молчит. Только Кривенок, будто давно примирившийся со всем, волоча за собой ленты, лезет в окоп. Какое-то время все мы уныло молчим, сидя в укрытии. Потом Попов говорит:
— Воевай надо! Стой надо! Крепко стой надо! Будешь крепко стой — жить будешь! Не будешь крепко стой — пропадай будешь.
Он берет из-под стены автомат и выползает к орудию.
Сидя в укрытии, я снаряжаю диски. Пальцы мои плохо слушаются: патроны в пазах падают, я выколупываю их и снова ровненько укладываю. Рядом ощупывает Лукьянова Люся. Она серьезная и очень усталая. На откинутой руке Желтых тихонько тикают его часы. Стрелки показывают пять часов дня.
Только еще пять часов, а кажется, с утра прошла целая вечность, целая эпоха, за которую погибло столько людей. Столько натерпелись живые, столько передумали, пережили! Другим, наверное, хватило бы такого и на жизнь…
Очень хочется пить, спать, очень устали нервы. Но где-то сама по себе живет во мне тихая слабенькая радость, и я чувствую это от Люси. Я ощущаю ее тут, слышу ее дыхание, каждое ее движение рядом, только я очень боюсь, удастся ли нам уберечь ее?
Люся приподнимает голову Лукьянова, отстегивает от пояса флягу и подносит ее к его иссохшим губам. Вода льется по замыленной шее, течет под воротник, Лукьянов тихо вздрагивает, царапает пальцами землю и слабо пробует встать. Запекшиеся губы его шепчут:
— Я сейчас… Сейчас…
— Не надо. Лежите. Нате, еще пейте, — ласково говорит ему Люся и наклоняет фляжку. Лукьянов пьет. Кадык на его худой шее судорожно ходит вверх-вниз. Наконец солдат поднимает посиневшие веки.
— Спасибо, — тихо говорит он. Затем беспокойно оглядывает бруствер, небо и встревоженно спрашивает: — Немцы?
— Лежите, лежите, — успокаивает его Люся. — Все хорошо. Лежите. Не надо о немцах.
Видно, это настораживает Лукьянова, глаза его сосредотачиваются, становятся зорче, он переводит взгляд на сторону убежища.
— Мы не в санчасти? Нет?
— Молчите. Нельзя вам разговаривать — хуже будет, — будто ребенку, разъясняет Люся. Лукьянов как-то спокойно опускает веки, прикусывает губы и в настороженном раздумье спрашивает:
— Кажется, я умру? Да?
— Ну что вы, — удивляется Люся, — зачем так думать? Вот отобьемся, возьмут вас в госпиталь и все будет хорошо.
— Отобьемся, — шепчет Лукьянов, кусает губы и снова пробует встать.
Люся мягко, но требовательно укладывает его на спину. Вдруг каким-то чужим, натужным голосом он сипит: