И мне почему-то становятся слышны мои слова, может, я говорю их вслух — я гляжу на Люсю — нет, она сидит в задумчивости…
А что, если сказать?
Так вот, как думаю и чувствую, скажу — пусть знает, что из того, что наша жизнь еле теплится, что лежат четверо наших товарищей — наша ли в том вина, что судьба уготовила нам такую молодость? Что будет после того, как я признаюсь в этом, — не могу представить. Но, видно, та необыкновенная значительность, которая наступит после моих слов, и не дает мне решимости.
— Люся! Побереги ты себя. Прошу, — говорю я и с затаенной надеждой на то, что она уступит мне, согласится, гляжу на нее. Люся словно пробуждается, вздыхает и печально улыбается одними уголками губ.
— Как? Может, бежать? Бросить раненого?
— Зачем? Бежать некуда… Но все же… — возражаю я, хотя и чувствую, что сказать нечего.
— Все же, все же… Немножко сподличать, да? Война спишет? Думаешь, я зачем примчалась к вам? Оттого, что подлость доняла, вот! Задорожный ведь в санроту прибежал за бумажкой с красной полоской — в тыл, значит. Я говорю — а как же хлопцы? А он: хлопцы уже… отстрелялись. К тому же я ранен, говорит. А рана там — царапина одна. Вот как! — говорит Люся.
Я немею. На минуту забыв о немцах, осовело гляжу в строгие, но по-прежнему очень ясные Люсины глаза.
— Этого от Лешки я не ждала. От кого хочешь, но не от него, — нервно продолжает Люся. — Выбежала, смотрю — вы тут бьетесь. Оставила его в санчасти, бросила все, полетела. И разрешения не спросила… Только вот… опоздала.
— Подлец! — вырывается у меня. — Надо было комбату доложить.
— Что докладывать! — говорит Люся. — Все же он ранен, формально прав. Правда, с такой раной никто его в тыл не пошлет.
— Да, формально он прав. Сволочь! — говорю я. — Попов! Ты слышал?
— Слышал, — говорит Попов, лежа под бруствером. — Морда бить надо!
Он лезет здоровой рукой в карман, достает пачку папирос, взглянув на нее, прячет опять и вытаскивает кисет. Размахнувшись, бросает его в укрытие.
— Лозняк! Папирос крути мне.
И вдруг пуля бьет ему в голову. Падает пилотка. Опускается голова. В землю каплет кровь.
— Ну, подлая тварь, — возмущаюсь я, не видя ничего этого. — Только бы добраться до него. Я ему не морду набью. Я убью его.
Я говорю это и сбоку гляжу на Люсю. Ее лицо по-прежнему сосредоточенно и печально. Я свертываю цигарку.
— И зачем ты его послал, Попов? Попов молчит.
Я выползаю из укрытия и с папиросой ползу к Попову. Но он почему-то лежит ничком, уткнувшись лбом в бруствер.
— Попов!
Быстро бросаюсь к нему, переворачиваю на спину его тело. Полузакрытые веки его несколько секунд часто-часто вздрагивают и медленно утихают.
Я не понимаю, что тут случилось, ощупываю голову Попова, где-то в волосах кровь — она остается у меня на ладони. Потом я выглядываю над бруствером. По щиту пушки бьет пуля.
— Берегись! Берегись! Лозняк! — кричит из укрытия Люся. Я пригибаюсь, беру наводчика под мышки и с отчаянием в душе волоку его. В конце площадки меня встречает Люся. Вдвоем мы оттаскиваем его в укрытие. Люся сразу же наклоняется над ним, расстегнув гимнастерку, припадает к груди и вскоре медленно отстраняется.
Несколько секунд мы неподвижно сидим над ним и молчим. Я едва сдерживаю слезы и стараюсь проглотить тугой комок, подкативший к горлу.
За руки и за ноги мы с Люсей укладываем Попова в солнечный припек у ног остальных. Потом садимся на землю. Долго молчим.
Вот он лег и четвертый. Пока это не я! Но с каждым из них все ближе и мой черед. Хотя бы дотянуть до вечера. Или, может, собраться и кинуться на прорыв? Может, кое-кому удалось бы? Но кому? Мне? Люсе? Кривенку?
Нет, только стоять! Так говорил Попов. Я тоже думаю так. Иначе нельзя. Правда, я не герой, не храбрец — я, кажется, самый обыкновенный солдат. Но я постараюсь. Вот из-за них постараюсь. Тут Люся, для нее постараюсь.
Тихо. Солнце клонит к вечеру. На часах Желтых без четверти восемь.
— Эй, вы! — вдруг кричит из окопа Кривенок. — Вон Фриц ползет.
Я хватаю автомат и вскакиваю. Вскакивает Люся. Осторожно выглядываем из-за бруствера. Возле танка между разбросанных снопов что-то шевелится, будто кто-то ползет. Я говорю:
— Может, наш кто?
— Фриц, — утверждает Кривенок.
Отсюда плохо виден этот человек, хоть он и ближе к нашему укрытию, чем к окопу Кривенка, но Кривенок вскоре лязгает затвором.
Да, видно, это все-таки немец. Мы замечаем только, как прогибается, шевелится трава и из нее то и дело высовывается темная спина. Кривенок, однако, почему-то медлит, не стреляет, и тогда издали слышится слабый страдальческий стон: