— Пауль! Пауль!
Немец! И, кажется, раненый. Он ползет, судорожно, медленно, пластом прижимаясь к земле. Люся надламывает свои узкие русые брови и просит Кривенка:
— Не стреляй! Погоди! Может, у него вода…
Я то прячусь за бруствер, то снова выглядываю. Опять рядом брызжет в лицо землей. Из подсолнухов доносится выстрел. «Следят, сволочи!» Немец тем временем то ползет, то замирает, слышится его натужное «Пауль! Пауль!». Я беру автомат и отвожу рукоятку. Присев над бруствером, мы ждем.
Сначала с бруствера скатывается ком земли, потом еще два, и затем появляются две страшные, обожженные до красноты руки. Они высовываются из обгоревших манжет рукавов, напрягаются, вгребаются в бруствер, и вот из-за комьев показывается голова с непонятно короткими, курчавыми от огня волосами. Немец поднимает лицо, и мы с Люсей одновременно ужасаемся. Лицо его, как и руки, сплошь в бело-красных ожогах, веки на глазах слиплись, запали и не раскрываются.
Какое-то время мы неподвижно вглядываемся в это привидение, потом я строго командую:
— Вниз! Быстро! Шнель!
Но немец, оказывается, не слышит. Ничто не меняется на его лице, он все как бы вглядывается в пустоту и стонет:
— Пауль!
Я хватаю его за плечо, рывок на себя — обрушивая комья, немец переваливается в укрытие и падает наземь. Заметив нашу суетню, из пшеницы бьют несколько пуль, но мимо.
И вот он лежит в укрытии. Это чуть живой немец-танкист, молодой, видно, наших лет парень. Широко раскинув ноги, он тяжело стонет. Комбинезон его весь в пропалинах, местами на одежде курится дым. С чувством гадливости я смотрю на этот живой труп, а Люся, присев подле, быстро ощупывает комбинезон и отстраняется.
— Нет ни пистолета, ни фляги.
— Ага, припекло, чертов фриц! — говорю я со злостью и поддеваю его сапогом в бок, чтоб отодвинуть подальше. Люся вскидывает на меня свои строгие глаза.
— Зачем так? Умирает ведь!
— Черт с ним, что умирает.
Люся, однако, с какой-то непонятной мне терпимостью берет его под мышки, оттаскивает из-под ног и кладет рядом с Поповым. Пятый. Странно, не думал, что пятым тут будет немец. А немец стонет и каждую минуту судорожно вздрагивает. Девушка ловко расстегивает на его груди молнию, и там, на кармане мундира, никелированной каймой блестит «железный крест». Этот крест вдруг вызывает во мне острую неприязнь к танкисту. Сорвав его, я бросаю за бруствер, потом обшариваю его карманы. Там множество разных книжечек, бумажек, масленка из красной пластмассы, часы в футляре, несколько потертых писем в узеньких конвертах, расплющенная авторучка и расческа в металлическом футляре. Коротко взглянув на каждую вещь, я швыряю ее через бруствер.
Я хочу найти повод, чтоб оправдать мою злость, хочу увидеть в этом танкисте виновника всей нашей сегодняшней трагедии. Но в этих бумажках только цифры, номера, немецкие слова, написанные неразборчивой скорописью, и всюду свастика, орлы, синие, красные, печати. Но вот завернутые в целлофан снимки с замысловатым обрезом. На первом — улица какогото аккуратного немецкого городка с островерхими крышами, готическими вывесками. Грейсфальд — написано внизу. На втором — снята группа юношей на стадионе, у переднего на траве футбольный мяч, среди них, наверное, и этот танкист, на третьем интересная блондинка с локонами до плеч. Она мило улыбается с фотографии. Четвертый снимок заставляет меня задуматься.
На нем, безусловно, этот наш «недогарок». Заложив назад руки, он стоит в мундире. На выпяченной его груди тот самый крест. Глаза немца, однако, невесело поглядывают куда-то на мое ухо. Рядом в кресле сидит немолодая уже, одетая в траур женщина, лицо ее грустно, заплаканно, в глазах тревога.
Чем-то не нашим, далеким, чужим, но и понятным повеяло вдруг на меня от этого снимка, и я стараюсь разобрать надпись на обороте.
«Майн либер кнабе! — выведено синими чернилами. — Фюр мих бист ду дер лецте, ундер ду золост даран денкен, Зай форзихтих. Ду бист майн. Ду рост ихт дэм офицер, генераль, одер фюрер, сондерн алляйн мир. Ду бист майн! Майн!
Дайне цуттер. 29.III.44»[1].
Я долго стою с фотографиями в руках.
Я хочу быть злым, злость придает мне силы, но я теряю ее вместе с остатками этой силы.
Погибают наши, гибнут немцы, гибнут молодые и старые, хорошие и злые, подлые — и кто виноват? Один Гитлер? Нет: чувствую я, не один Гитлер, великая несправедливость царит в мире, который издавна истекает людской кровью! Мне хочется закричать на все поднебесье. Страшно, не по-людски, выругаться…
1
«Мой милый мальчик! У меня ты остался последний, и ты должен помнить это. Будь осторожен. Ты — мой! Ты не офицеров, не генералов, не фюреров — только мой! Ты мой! Мой! Твоя мама. 29.III.44»