Тяжелые чары. Злые чары. Если Майя сбросит их — а однажды это обязательно случится — то всему миру небо с овчинку покажется. В Майе была сила, и эта сила кричала и пела о своем желании освободиться. Вряд ли Майю Морави сковали потому, что она могла выращивать ананасы среди снегов.
Некромантия, скорее всего. Запретное искусство работы с мертвыми — и Майя проявила свои таланты в таком раннем возрасте, что это испугало окружающих так, что они надели на нее оковы.
Итак, вопросы. Кто именно сотворил эти заклинания? Я должен был это узнать — если тебе известно имя мага, то ты сможешь работать с тем, что он создал. Пусть это будет тяжело и больно — но это возможность.
И самый главный вопрос: какими именно силами обладает Майя? Это тоже надо знать с максимальной точностью, чтобы действовать правильно, когда случится взрыв.
Может быть, это и не имеет никакого отношения к некромантии. Мне почему-то хотелось на это надеяться.
Я доел лепешку, вымыл посуду и вернулся к пиву. За окнами сгустилась ночь. Студенты, преподаватели и сотрудники спали в своих комнатах, а я сидел в одиночестве в самом центре академии и думал о том, что у нас тут магическая бомба, которая может рвануть в любой момент. Эмоциональное потрясение, например, сможет разорвать цепи, и тогда бегите и спасайтесь.
Майя Морави была обычной девушкой. Работала, наверняка имела какие-нибудь увлечения и подруг с милыми друзьями. Пончики вот пекла. Интересно, придет ли она завтра — или так испугается, что ресторан отправит другого курьера?
Пусть так. Пончиков будет вполне достаточно.
Я осушил бокал и отправился на третий этаж, в лабораторию. Мне надо было поговорить кое с кем.
Лабораторию заполняла тьма. Окна были занавешены, и свет фонаря казался расплывчатым желтым облаком — он покачивался снаружи, не в силах развеять мрак внутри.
Я похлопал в ладоши, оживляя лампы — колбы под потолком нехотя налились светом, и я увидел, как за их стеклом лениво кружат золотые колибри: их быстрые крылышки разгоняли золотые волны. Постепенно из тьмы проявились идеально убранные рабочие столы, ровные ряды чисто вымытых пробирок, шкафы, заполненные коробками, ящиками, бутылками и банками. Свет заиграл на бесчисленных реактивах и полудрагоценных камнях для артефактов, пробежал по черепам и скелетам, проявил стопки сушеных крыльев летучих мышей.
Идеальный порядок.
Мысленно похвалив мирра Дженкинса, начальника лаборатории и хранителя материальных богатств академии, я прошел туда, где под легким покрывалом таились древние зеркала. Несмотря на то, что я прекрасно умел ими пользоваться, мне никогда не нравилось работать с ними. Я всегда чувствовал, что проникаю слишком глубоко — туда, где заканчивается магия, которую можно постигнуть разумом, и начинается Божественное откровение — то, к чему лучше не прикасаться.
Что ж. Начнем.
Я снял и сложил покрывало — зеркала, выстроенные в сложную систему приема-передачи, послушно отразили меня, придав моему облику ряд особенностей. Одно зеркало одарило голым черепом вместо головы, второе окутало огнем, третье… в третье я не стал заглядывать, оно меня не интересовало. Я вновь хлопнул в ладоши, на сей раз активируя заклинание покорности, и отражения в зеркалах погасли — теперь в каждом из них горел красный огонек, показывая готовность к работе.
Отлично. Поехали.
— Я, Джон Холланд, ректор Королевской академии, начинаю работу, — произнес я, и красный огонек сменился зеленым. Какое-то время в лаборатории царила напряженная тишина, а потом зеркала пронизали золотые лучи, и воздух наполнился звоном.
Зеркала начали работу, и почти сразу же я услышал надтреснутый, чуть насмешливый голос:
— Что случилось, малыш Джонни, что тебе не спится в такую глухую ночь?
Я обернулся. Череп моего отца скалился с полки — сейчас в глазницах плескалось туманное золото, и я чувствовал взгляд из такой непостижимой дали, что голова начинала болеть, когда я принимался о ней думать. Умирая, Огастас Холланд, бывший ректор академии и один из величайших волшебников всего мира, завещал оставить свой череп для потомков, чтобы наставлять их в магическом искусстве — правда, никто, кроме меня, не отваживался завести с ним беседу, да и я делал это очень редко.
Мертвое — мертвым. Я не сомневался: то, что оживало в черепе, когда зеркала приходили в движение, не имело ни малейшего отношения к моему отцу — это было очередное порождение тьмы, которое я мог использовать, вот и все. Оно всегда говорило правду, и я знал о его ненависти.
— Хочешь пончик? — спросил я и показал черепу один из пончиков, доставленных Майей из ресторана. Мрак шевельнулся за челюстями, потек, заструился, словно череп принюхивался.
— О, какая прелесть, — рассмеялся Огастас — я не мог называть его своим отцом. — Знаешь, малыш Джонни, есть такая старинная легенда. Когда-то боги сражались с великим морским змеем Сантахварой, который мог опутать Землю и расколоть ее на части. Убить его они не могли, и решено было посадить его на цепь…
— Я знаю эту легенду, — оборвал его я. Меньше всего мне сейчас хотелось слушать о том, как боги создали несокрушимую цепь из голосов рыб, звука кошачьих шагов, благодарности королей и супружеской верности — так, что ничего этого не осталось в мире.
Череп снова рассыпался смехом — неприятным, вызывающим простудный озноб.
— Ничего ты не знаешь, Джон Холланд, — устало вздохнул Огастас. — Та, кто испекла этот пончик, окутана как раз такой цепью. Нерушимые оковы — вот, как это называлось в мои времена.
— Не такие уж они и нерушимые, — парировал я. Огастас усмехнулся.
— Вот именно. Она потихоньку их разрушает. Скажи, малыш Джонни, откуда в ней такая сила? И как был силен тот, кто их создал, эти оковы?
— Об этом я и хотел тебя спросить, — произнес я. Разговор потихоньку выпивал из меня силы, а во взгляде Огастаса теперь ощущалось голодное нетерпение. Когда ты всматриваешься во тьму, она смотрит на тебя тоже — и в этом нет ничего хорошего.
Хорошо, что у меня было достаточно сил, чтобы ей противостоять.
— Ладно, — негромко произнес Огастас, и огонь в его глазах почти угас, словно он опустил веки, задремав. — Слушай, малыш Джонни, слушай! Иногда бывает так, что из самых глубоких подземелий ада выползают те, кто ищет жертв среди людей, выполняя их самые заветные желания, высказанные в порыве гнева и буре чувств. Та, которой ты интересуешься, была проклята самым страшным проклятием, родительским! За то, что в центре ее души была магия — великая и темная.
На полках зазвенели пробирки, во всех углах зашевелились и ожили тени — густые, многорукие — потекли по мрамору пола вперед, к моим ногам. По лаборатории прошел тревожный ветер, повеяло холодом, и я отстраненно подумал: неужели мой отец, завещая череп академии, в самом деле думал, что кто-то, кроме меня, рискнет задавать ему вопросы?
Любому другому эти тени отгрызли бы ноги — но они испуганно скользнули в сторону, едва прикоснувшись к подошвам моих ботинок.
А родительское проклятие — это плохо. Это и в самом деле очень плохо. В отличие от остальных проклятий, его невозможно ни снять, ни разрушить, оно развеивается само после смерти носителя. Майя Морави умрет, и проклятия не станет.
Я не хотел, чтобы она умирала. Я вообще никому не желал смерти.
— Я вижу много смерти — и так же много любви, — продолжал Огастас. — Ее любили, и это придавало ей сил. И если любви в ее жизни будет больше, чем смерти и мрака, она сможет прожить до глубокой старости и не принесет вреда ни себе, ни другим. Самое главное — не совать пальцы туда, где может оторвать руку. Это уже тебя касается.
Я понимающе кивнул, и Огастас расхохотался.
— Не грусти, малыш Джонни! Съешь лучше пончик! Они у нее отменно получаются!