Улыбаясь, он наклоняется влево, вправо.
— Сейчас это вам будет продемонстрировано. Вам лучше, чем кому бы то ни было, известно непостоянство человеческой натуры, так не позволяйте же своей собственной поддаваться капризам и беспорядку. Эффективно приспособить свою натуру к будущему и внедрить это будущее в текущий момент — вот что я вам предлагаю. Опережение времени, будущее в настоящем — величайшее открытие века! И это не пустые слова, сейчас вы сами в этом убедитесь. Хотите, я попробую поставить опыт на вас, мосье? Я перенесу вас в будущий век, мой метод гарантирован от ошибок и запатентован.
Да, мы все собрались тогда на вилле д-ра Бершига. Стояла ночь. Под нашими взглядами он тотчас принялся петь, безбожно фальшивя:
Тут в его голосе снова появляются интонации уличного торговца, и он, как раньше, делает вид, будто показывает кукол:
И, обращаясь к куклам:
Потом к нам:
Камаль пятится сам и, споткнувшись, падает на руки одному из друзей доктора. Он растерянно озирается, и трудно сказать, от чего он никак не может опомниться — от того ли, что оказался на коленях у этого человека, от своей ли клоунады, от выражения ли лиц зрителей. Доктор Бершиг хлопает в ладоши.
Лабан говорит:
Никто не считает нужным выказать свою возбужденность, никто не открывает рта. Все молча обозревают колышущиеся вокруг нас высокие равнины. Наш грузовичок углубляется в эти просторы — дряхлая колымага, переваливающаяся подобно утлому баркасу на волне. Начинаются горы. Но солнце все никак не взойдет. Мы едем уже довольно долго, а оно все никак не взойдет. Машина дребезжит и громыхает, как десять тысяч кастрюль.
Но это и долгожданная колесница, способная принять в себя, перевезти и доставить на место величественное, недоступное солнце; она, без сомнения, и есть тот самый экипаж, который необходим для его апофеоза. И она, преодолевающая желтые просторы полей, похоже, знает это. Она способна мчаться, она может себе это позволить. Ни нагромождение километровых столбов, ни коварные повороты, ни истертые шины — ничто не в силах ей в этом помешать.
Мы катим и катим. Нас только немилосердно трясет, как в маслобойке. Гигантским стягом полощется небо.
Ничего не происходит.
Потому что это уже произошло. Потому что надежда, которую следовало посеять в людских сердцах, сжата. И случилось это до того, как на сцену выступил сокровенный, жестокий ответ без вопроса, ответ, который появляется раньше всякого вопроса, и до того, как эта местность (которая нисколько не изменилась, которая на протяжении вот уже более двух часов однообразно расстилается перед нашим взором) превратилась в неведомую сцену, где, возможно, разыгралось нечто неведомое. А теперь наша колесница наддает жару под бременем славы. В ее ореоле она мчится к разгорающемуся зареву; огненный ветер бьет нам в лицо.
Но эвкалипты, авраамовы деревья, цератонии, выстроившиеся обочь справа и слева, не шелохнутся. Это как опаляющее дыхание, но ветра нет. Огромная волна света захлестнула небо, но в этой лаве день становится неотличим от прочих. Просто июльский день над виноградными кустами, оливами, кипарисами, всеми этими деревьями, бестрепетно вонзающимися в день. Ответ без вопроса, даваемый неотличимым от прочих днем, — вот что вздымается под беззвучным взрывом неба.
Вихляясь, машина несется, подстегиваемая могучим порывом, который рождается в ее чреве и заставляет ее забыть про свой возраст, про коварство поворотов. Она даже прибавила ходу. Своим грохотом она будоражит спокойствие утра. Теперь остановить ее было бы уже физически невозможно. Даже и не остановить — притормозить, замедлить ее бег. От одной лишь скорости, от неудержимого натиска поля превращаются в лоскуты обожженной, невозделанной земли. Затем их золотистая гладь снова появляется вдалеке — они словно бы обретают дыхание. В хлестком ветре, созданном старым грузовичком Зеррука, таится счастье.