Кричит еще громче:
— Что за чертовщина? Да вы все просто с ума посходили!
Маджар наблюдает за тем, как мы перелезаем через борта. Бесноватому он не отвечает. Вопросы Зеррука, хоть и брошенные как будто всем нам, в действительности адресованы ему. Но он ничего не говорит.
Как только последний из нищенствующих братьев, про которых не полагается знать ничего, даже их имени, оказывается внизу и мы разбредаемся, чтобы размять ноги и отыскать в окружающей природе укромный уголок, он берет шофера под руку. Крикун утихомиривается.
Маджар говорит:
— Тебе пора рулить обратно, старина. Мы приехали.
Зеррук снова принимается бузить. Кричит:
— Ну ладно, ладно, что за шуточки?
Но Маджар ему в ответ:
— Говорю же тебе: можешь уезжать.
Тогда шофер взрывается:
— Если б я знал, что это в такой…
— Я тебе говорил.
— Ну да! Говорил! Но нужно спятить! Нужно иметь мозги набекрень! Да! Чтобы припереться в такую…
И Зеррук добавляет:
— Как вы, интересно, собираетесь возвращаться в город?
— Не беспокойся. Ты за нами приедешь.
— Я?! — восклицает Зеррук. — Сюда?!
— А ты как думал?
Не найдя что ответить, Зеррук тушуется. Ошеломленный и обескураженный, он не знает, как себя вести.
— Ну хорошо, пока.
Он забирается в свою колымагу. Уже из кабины он высовывает наружу руку и кричит (подумать только, что это говорит не кто-нибудь, а он!):
— И не кипятись!
— Завтра! К четырем пополудни! — откликается Маджар.
Зеррук машет рукой.
Маневрирование на месте — руль вправо, назад, руль влево, вперед, — сопровождаемое скрежетом коробки передач и отборной руганью из кабины, грузовичок проделывает с явной неохотой, но все же разворачивается; трясясь, отплевываясь и откашливаясь, он все же устремляется в глубь каменистой пустыни. И неровный, с перебоями грохот мотора, в первые минуты оглушительный посреди горных громад, ослабевает, становится почти мелодичным, потом и вовсе затихает.
Мы осознаем, какая стоит тишина. Услышали мы ее не сразу, восприняв поначалу лишь тишину ненастоящую, словно бы оборотную сторону рокота, но уже до такой степени чуждую всему знакомому, всему привычному для нашего слуха, что проходит немало времени, прежде чем мы обращаем на нее внимание. И только потом смыкаются вокруг нас ее тугие объятия.
Теперь мы можем ее услышать. И все слушаем ее.
Эмар говорит:
Он скажет. Нет, не сегодня, позже, и все еще может сложиться иначе, произойти по-другому. Он скажет:
— Ты волен критиковать нас, сколько тебе заблагорассудится, Жан-Мари. И все же подумай, из какого апокалипсиса вышла наша страна. А если забыл, то, надеюсь, не сочтешь за труд вспомнить.
Он резко отодвинет свое кресло, и резкость эта будет сознательной, если не сказать — тщательно рассчитанной. Он встанет, привычным быстрым движением засунет руки в карманы. Это будет выглядеть так, словно он прячет их от какой-то опасности, а я замечу: именно так я себе все и представлял. Я хорошо его знаю. Его это, его манера подниматься, стоять столбом, прохаживаться, держа руки в карманах. Он ищет убежища от собственных чувств.
Он будет прохаживаться по просторному залу, огромному залу, который непременно будет обставлен в унаследованном от моих соотечественников официальном стиле и в котором сегодня несет вахту портрет алжирского президента.
Он объявится сразу после моей поездки в пустыню? Нет. Спустя два-три дня. А может, и гораздо позднее, спустя месяцы. Я получу от него приглашение зайти к нему в кабинет — его принесет мне Си-Азалла. Да-да, не какая-нибудь там пешка, а сам Си-Азалла. Я еще никогда не переступал порога Префектуры. И тем не менее ничто не помешает мне войти туда в тот день ближе к вечеру — встреча может состояться только ближе к вечеру.
И тогда я получу истинное удовольствие — с которым поначалу ничто не сможет сравниться — лицезреть Камаля Ваэда в его наилучшей форме. То есть похожего на самого себя. То есть во всем блеске его элегантности и красноречия, со всей присущей ему спокойной уверенностью в себе, которую не в силах поколебать окружающая его помпезность. Напротив, вся эта обстановка, словно не выдержав столкновения с ним, отодвинется на задний план, и я очень скоро перестану ее замечать: слишком уж внушительно будет выглядеть хозяин кабинета. И столь же естественным образом ко мне вернется былое восхищение.
Все это вступление я прослушаю молча, отмечу его дипломатическую серьезность (под легким флером которой я не смогу не различить иронии, если, конечно, не окажусь непроходимым тупицей). И приветствия, коими мы обменяемся, окажутся самыми что ни на есть краткими. Так что я ничего не скажу, предпочитая дождаться продолжения.