— Кто? — переспрашиваю я.
И умолкаю.
— Вот видите? Скажите мне, кто?
Он обнимает меня за плечи.
— Полно вам. Эту ночь вы можете спать спокойно. Уж поверьте доктору Бершигу!
Он разражается своим несколько тяжеловесным смехом. Удивительно, как быстро свалился с моей души громадный камень. По пути в город я не устаю дивиться размаху этого чувства освобождения.
«…вам известно, как мы любим фантазировать, друг мой. Как сильно у нас развито воображение! Мы делаем это ради собственного и чужого удовольствия! Мы делаем это из прихоти! Но, может быть, в какой-то степени и для того, чтобы спрятаться, чтобы укрыться от нескромного взгляда, от посторонних. Ложь, утаивание — называйте это как хотите, но вы не разубедите меня в том, что это помогает нам сохранять нашу целостность в любых ситуациях, когда она оказывается под угрозой. Без лжи она бы сильно пострадала, подвергалась бы серьезной опасности. Поэтому ложь имеет большое значение в нашей повседневной жизни; без нее ни дружба, ни дела, ни политика невозможны. Ложь — самая плодотворная наша деятельность, и по этой причине она становится несколько трагичной игрой. В той мере, в какой мы рискуем той самой целостностью, которую стремимся спасти, — наверняка! Поскольку лжец или притворщик выставляет себя не тем, кто он есть…»
Я шагаю в покое августовской ночи, побледневшей от запоздалой луны, Недавно слышанные речи вновь звучат у меня в ушах.
Лабан говорит:
Подношу руку к лицу — медленно, не делая никакого иного движения; и действительно, я ни в малейшей степени не почувствовал, что вышел из неподвижности, когда поднес руку к лицу, когда она скользнула по нему, как крыло или, скорее, как лапа, чтобы содрать с него маску пота и пыли; поднес руку, не считая нужным, не считая необходимым удивиться, довольствуясь тем, что вижу перед собой край поля, которое призма жаркого воздуха колеблет, как простыню на ветру, и тем, что чувствую, как падает на меня вся эта легкая земля, могущая означать угасание, растворение, от которых мне, возможно, даже не пришлось бы страдать. Тогда я сжаливаюсь над ней. Выплевываю на нее комок слюны и грязи с прожилками крови и поднимаюсь, бесцельно ухожу, убегая от ничего, но и потом упорно продолжаю идти, просто потому, что начал, а еще потому, что не представляю иного занятия, и, сколько бы мне ни довелось идти, я так и не пойму, что же произошло.
Потом настала ночь. Ночь, объявшая землю, и равнины ее, и горы. Но небо напылило слой видимости на поверхность предметов, прямо туда, где до того все сливалось в однородной черноте. А эта ясность в свою очередь изгоняется иной ночью, более неуступчивой, более суровой. И если только дождь из звезд, треск сверчков, и тьма, и ослепление, с которыми я столь безуспешно воюю, суть ничто — больше ничего.
Я продолжаю шагать, палимый внутренним огнем, стремлюсь все дальше и дальше в надежде достичь не какого-то определенного, известного места, даже не чьего-либо жилища, но точки (какая бы она ни была), удаленной насколько это возможно, и не имеет значения, сколько времени на это придется положить; в ночи и на земле — уйти, выбраться; и запретить себе думать о чем бы то ни было, кроме этого пункта назначения, пока не доберусь до него или до чего-нибудь подобного, уйти, выбраться из этой склизкой плазмы земли и ночи, из этого инертного месива, в котором я ежесекундно забываю, что иду, если не забываю, что могу потонуть в нем со всеми своими потрохами и никогда не вынырнуть, если перестану идти. Это, пожалуй, даже все, что я способен понять, и трудно сказать, как я до этого дошел, тем более что ничего, никакого знака мне не было дано увидеть или предчувствовать; быть может, это вера, простая вера, или припомнившийся страх, или инстинктивное узнавание врага. Полагаясь лишь на собственные способности, на собственную выдумку, стремясь только к одному: забыть о нагромождении жестокостей позади, удалиться от него настолько быстро, насколько это позволяют мои измученные, онемевшие ноги. Все во мне, от глаз до колен, влекомое вниз, рвется вон. И однако тело за гранью изнеможения выказывает большую склонность к продвижению вперед, нежели к тому, чтобы остановиться, сдаться, рухнуть на месте, — даже после того, как я спотыкался и падал на землю столько раз, что давно уж сбился со счета. Но не испытывая в поврежденных местах ничего, кроме щекочущей нечувствительности, испытывая лишь ощущение того, что я все дальше углубляюсь в темную сумятицу и убегаю от самого себя и что это мой единственный шанс.