— Это ваше открытие напечатано где-нибудь? — тоненьким голосом спросила Эсфирь.
— Конечно нет… Весь процесс обработки зерна записан шифром. (Испуганно схватился за карман, вспомнил.) Да, в надежном месте…
— У профессора? Он, — взглянув удивленно: — А почему вы спросили?
— Мне близко и дорого все, что касается вас… (Взяла его под руку, прижалась, и снова у него голова пошла кругом.) Мы еще погуляем немного? Я отдам вам ключ с одним условием.
— Я бы мог сейчас… (Наклонился к ней.) Мог бы плясать с копьем в руке…
Она засмеялась, и они молча пошли к носу, где ветер затрепал юбку Эсфири, взвил концы ее шали, и Хопкинсону пришлось обнять ее плечи, чтобы помочь преодолеть ветер…
— Какие же ваши условия, миссис Эсфирь?
— Вы возвращаетесь в Америку.
Он задохнулся. Поднял руки над головой…
В помещении буфетчика тем временем шло веселье.
Иностранцы потребовали льду и, наколов его в большие фужеры, пили водку с мадерой. Хиврин сверх меры восторгался заграничным обществом, — должно быть, представлялось, что сидит в Чикаго, в подземном баре у спиртовых контрабандистов…
— Гениально! — кричал он. — Лед, водка и мадера! Коктейл! (И буфетчику:) Алло, Джек, анкор еще… Хау ду ю ду!
— Не надо кричать, — говорил Педоти, — пить нужно тихо.
— Русскую душу не знаешь… Тройка! Цыгане! Хулиганы!
Лимм, которого научили по-русски: — Ах ты, зукин зын, комарински мужик…
— Урра! — вопил Хиврин. — Гениально, мистер. Я тебя еще научу… (Шепчет на ухо ему.) Понял? Повтори…
Лимм болтает руками и ногами, визгливо хохочет.
На хмурой морде буфетчика выдавливается отсвет старорежимной улыбочки… Неподалеку от буфета, в углу, образованном тюками с шерстью и ящиками с московской мануфактурой, разговаривает небольшая группа. Здесь и давешний колхозник в сетке и хороших сапогах, и заросший мужик, но уже без дочери (она устроилась на ночь под зубьями конных граблей), и батрак болезненный мужик, и худощавый человек со светлыми усами-полумесяцем, в синих штанах от прозодежды, и губастый парень в драном ватном пиджаке, и две неопределенные личности в духой одежонке, в рваных штиблетишках, — эти сидят на ящиках…
Указывая на них, рабочий (со светлыми усами-полумесяцем) говорит, ни к кому в частности не обращаясь:
— Вот эти двое — самый вредный элемент… Я давно прислушиваюсь, — чего они шепчут, чего им надо. Там шепчут, здесь пошепчут… От таких паразитов вся наша беда…
— А что ж им рот-то затыкать? — вступается заросший мужик. — Ты, друг фабричный, всем бы приказал молчать… Губернатор, — портфель тебе под мышку…
Губастый парень засмеялся, будто у него лопнули губы.
Рабочий строго — на него: — Дурака-то и насмешил: вот и агитация…
— Агитаторы не мы: ты, друг фабричный, — говорит заросший мужик.
Губастый качнулся к рабочему, закричал со злобой:
— Ты скажи, сколько мне надо работать? Я еще молодой…
Заросший мужик: — Ответь по своей науке-то…
Рабочий оглянул парня, мужика, ответил тихо, но важно: — Всю жизнь…
— Сто лет работать, — пробасила одна из личностей, сидящих на ящиках, плотный мужчина, лет пятидесяти, в рыбацкой соломенной шляпе.
— Правильный ответ, — обрадовался заросший мужик. — И за сто лет у них лаптей не наживешь…
— Кулачище! — закричал на него колхозник. — Зверь матерый! Одна идеология — работать, нажить! Ты работай для общего…
— Постой, я ему объясню, — перебил рабочий, — Весь вопрос — в культурной революции… Сейчас работаем восемь часов… В будущем станут работать, может быть, два часа…
Заросший мужик ударил себя по бедрам:
— Врет, ребята, ей-богу, врет… Два часа работать — лодырями все изделаются… Водки не хватит… Окончательно пропала Расея…
Рабочий повысил голос:
— К тому времени люди будут перевоспитаны. Мы добиваемся увеличения потребностей человека, хотим, чтобы он стремился к высшей культуре и не жалел для этого сил… У тебя, папаша, дальше четверти водки фантазия не распространяется… А мы хотим, чтобы вот он (указал на губастого парня) имел чистое жилище с ванной, одевался бы не хуже американцев, которые в буфете морду намазывают… Посещал театр, библиотеку, — так его переплавить, чтобы жил мозговым интересом, а не звериным…
Парень вдруг заржал радостно: — Мозговым…
— Жеребец! — проскрипел заросший мужик с отвращением…
Личность в соломенной шляпе: — Дешевая агитация…
— Вот тогда, — рабочий отрубил ладонью воздух, — труд ему — в радость, и хоть два часа работать, — не сопьется… Лодырей, пьяниц к тому времени будут в музеях показывать, да и тебя, папаша…
— Истинно, так, товарищ, — до крайности взволнованный, встрял в разговор болезненный мужик. — Кабы мы в это не верили… Нам бы тяжело было… У меня — кила, лишай, я, вероятно, не доживу до этого… Но хлеб есть слаще, раз — я около науки…
Незаметно во время разговора к двум личностям на ящиках подошел Ливеровский. Ухмыляясь, копая спичкой в зубах, слушал. Рука за его спиной протянула записку; ее осторожно взяла вторая личность, сидящая на ящике… Прочел, разорвал, сунул обрывки в рот.
Обе личности встали и отошли в тень. Ливеровский — обращаясь к рабочему: — Питаетесь мечтами, товарищ? Дешево и сердито.
Рабочий нахмурился… Колхозник ответил с горячностью:
— В первом классе лопаете чибрики на масле, а мы сознательно черный хлеб жрем… А мы не беднее вашего… Вон, посмотри, чибрики-то наши как перевертываются…
Он указывает на пролет нижней палубы, — пароход плыл недалеко от берега, там видны электрические огни, дымы, очертания кирпичных построек в лесах…
Появились капитан, Парфенов и Гусев. Парфенов — Ливеровскому:
— Цементный завод, продукция полмиллиона тонн. А полтора года назад на этом месте — болото, комары…
Пароход короткими свистками вызывает лодку. Капитан кричит в мегафон:
— Эй, лодка!.. Лодка!.. (С воды доносится: «Здесь лодка».) Принять телеграмму… — Отпускает мегафон и — Гусеву: — Давайте телеграмму…
— Срочная, — говорит Гусев и, обернувшись к Ливеровскому, странно усмехается…
Все, на минуту бросили спор, смотрят, как под бортом парохода из темноты выныривает лодка с фонарем с двумя голыми парнями в одних трусиках.
Зинаида давно уже была вручена матери и спала на подушке. Нина Николаевна постелила себе старое пальтецо около свертков канатов, но еще не ложилась. На корме — два-три спящих человека. Внизу кипит вода. Высоко вздернутая на кормовой мачте лодка летит перед звездами.
Профессор Родионов появился на корме с чайником кипятку:
— Принес чаю… Зина спит? — Он поставил чайник и сел на сверток канатов. — Я тебе не мешаю? Ведь подумать, — на воде, и не сыро, удивительно… Нина… Я очень несчастен…
— Ты сам хотел этого.
— Не говори со мной жестоко.
— Да, ты прав… (Концы ее бровей поднялись. Глядела в темноту, где плыли огоньки. Руки сложила на коленях. Сидела тихо, будто все струны хорошо настроены и в покое.) — Не нужно — жестоко…
— Во сне бывает, — бежишь, бежишь и никак не добежишь… Так и я к вам с Зиной — не могу… Ты суха, замкнута, настороже… А я помню — ты, как прекрасно настроенный инструмент: коснись — и музыка…
— Говори тише, разбудишь Зину.
— Ты вся новая, я тебя не знаю.
— Знать человека — значит любить, это так по-нашему, женскому, сказала она, наклоняя голову при каждом слове, — а по-мужскому знать значит надоела… Ты пытаешься меня наградить какими-то даже струнами… Не выдумывай: я — прежняя, та, которая надоела тебе хуже горькой редьки… Покойной ночи, хочу спать.