Он кашлянул, пошел к выходу с кормы: Остановился, не оборачиваясь, развел руками:
— Ничего не понимаю…
Нина Николаевна смотрела ему вслед. Когда он, бормоча, опять развел руки, позвала:
— Валерьян… У тебя что — нелады с Шурой?
— Удивляет только ее торопливость: понимаешь — ночью сели на Пароход, а утром у нее неизвестный любовник…
Он торопливо вернулся, ища сочувствия, но брезгливая усмешка Нины Николаевны не предвещала утешения. Сказала:
— Представляю, что тебе должно быть хлопотливо с молодой женщиной…
— Нина, — противно… Но развязывает меня морально… И втайне я даже рад…
— Что же, — еще какая-нибудь новенькая на примете?
— Жестоко, Нина!.. Так не понимать! Во всем мире ты одна — родная… Ты одна разделяла мои радости, огорчения, усталость… Теперь — я измучен, и не к кому прислонить голову…
— Фу! — вырвалось у Нины Николаевны.
— Нина, прости меня за все… Я прошу у тебя жалости… Только…
Тогда она встала в крайнем волнении, ногой задела подушку со спящей Зинаидой. Потемневшим взором глядела на мужа:
— Жалости! Этого, милый друг мой, теперь больше не носят… Поживи без жалости… Знаменитый ученый, работы — сверх головы и столько же ответственности… Перестань над собой. хныкать, жалеть, забудь о себе: поел, попил, пожил со свеженькими мордашками — довольно… Работай, черт тебя возьми, работай… А устал — протягивай ноги, только и всего… Другой встанет на твое место…
Она хрустнула пальцами. Профессор громко прошипел:
— Остается — в воду головой…
— Лучше выпей водки… Успокоишься… Уйди…
Он взялся за волосы и ушел. Зинаида, не поднимая головы с подушки, проговорила:
— Мама, чего-то папу жалко…
— Зинаида, спи, пожалуйста.
— Он добрый…
— Понимаешь, мне тяжело, так тяжело, как никогда не бывало. Скажи могла я иначе ответить?
Зинаида вздохнула, поворочалась. Нина Николаевна села на сверток канатов и глядела на темную воду.
Профессор шел по четвертому классу, спотыкаясь о спящих. Губы у него дрожали, глаза побелели. Приступ неподдельного отчаяния схватил его мозг свинцовым обручем.
Ему преградили дорогу четыре человека, стоявшие у тюков с шерстью, два грузчика (те, что в начале этого рассказа слушали грохот бешеной пролетки Ливеровского); один — рослый, со спутанными волосами и бородой, похожий на дьякона, другой — кривой, с покатыми плечами и длинной шеей, и две неопределенные личности. Тот, кто был в соломенной шляпе, угощал грузчиков водкой, товарищ его (проглотивший записку Ливеровского) говорил, зло поглядывая из-под козырька рваной кепки:
-..Жить нельзя стало… Всю Россию распродали…
— А, глядите — кто сейчас у буфетчика осетрину жрет… Вы за это боролись?
— Вообще не принимаю коммунистического устройства Мира сего, — пробасил рослый грузчик. — Я бывший дьякон, в девятнадцатом году командовал дивизией у Махно. Жили очень свободно, пили много…
— Пейте, не стесняйтесь, у меня еще припасено.
Бывший дьякон спросил: — Кто же вы такие?
— Мы бандиты.
— Отлично.
— Помогите нам, товарищи.
— Отлично… Грабить сами не будем, не той квалификации, но помощь возможна.
Злой в кепке:
— Мы работаем идейно. Вы, как борцы за анархию, обязаны нам помочь…
Подошел профессор. Сразу замолчав, они расступились, нехотя пропустили его. Под их взглядами он приостановился, обернулся: — В чем… дело?
В то же время в буфете шум продолжался. Хиврин кричал буфетчику:
— Не смеешь закрываться! Джек! Хам!
Педоти вяло помахивал рукой: — Тише, надо тише…
— Не уйдем! Зови милицию. Джек, хам!
Лимм вопил: — Хочу лапти, лапти, лапти.
— Джек, хам, — кричал Хиврин, — достань американцам лаптей.
Ливеровский хохотал, сидя на прилавке. Когда появился профессор, голова опущена, руки в карманах, — Ливеровский преградил ему. дорогу:
— Профессор присоединяйтесь… Мы раздобыли цыганок… Вина — море…
— Профессор, — звал Хиврин, — иди к нам, ты же хулиган…
Лимм, приподнявшись со стаканом: — Скоуль… Ваше здоровье, профессор…
Ливеровский, хохоча: — Все равно — живым вас отсюда не выпустим.
— Живым? Хорошо… Я буду пить водку… Вот что…
У профессора вспыхнули глаза злым светом: он решительно повернул в буфетную. Ливеровский схватил его за плечи и, незаметно ощупывая карман пиджака, на ухо:
— Как друг — хочу предупредить: будьте осторожны. Если у вас с собой, какие-нибудь важные документы…
— Да, да, да, — закивал профессор, — благодарю вас, я заколол карман английской булавкой…
— Коктейл, — кинулся к нему Хиврин с фужером. Из тени, из-за ящиков выдвинулся Гусев. Ливеровский мигнул, усмехнулся ему. Подошли две цыганки, худые, стройные, в пестрых ситцевых юбках с оборками, волосы — в косицах, медные браслеты на смуглых руках, резко очерченные лица, как на египетских иероглифах…
— Споем, граждане, гитара будет…
Профессор, оторвавшись от фужера: — Чрезвычайно кстати…
Покачивая узкими бедрами, грудью, оборками, звеня монетами, цыганки вошли в буфетную. Профессор за ними.
Гусей сказал Ливеровскому: — Даете щах?
— Нет еще, рановато…
— Что вы нащупали у профессора в кармане?
— Боже сохрани! — изумился Ливеровский. — Да чтоб я лазил по карманам!
Гусев наклонился к его уху; — Живым вас отсюда не выпустим.
Ливеровский прищурился, секунду раздумывая. Рассмеялся:
— Для вас же и было сказано, чтоб вас подманить. Боитесь — уходите наверх…
— Вы — опасный негодяй, Ливеровский.
Ливеровский яростно усмехнулся.
— Хотите, — отменю приказ об аресте?
Ливеровский укусил ноготь. Гусев сказал: — ошибетесь в ответе.
— И все-таки вы попались…
— Досмотрим. — Ливеровский указал на буфет. — Будем веселиться.
В буфетную прошел молодой низенький цыган с кудрявой бородой, будто приклеенной на пухлых щеках. На нем были слишком большие по росту офицерские штаны с корсетным поясом поверх рубашки, видимо, попавшие к нему еще во время гражданской войны; сейчас он их надел для парада. Улыбаясь, заиграл на гитаре, цыганка запела низким голосом. Хиврин молча начал подмахивать ладонью. Профессор закинул голову, зажмурился. Подходили пассажиры четвертого класса, из тех, кто давеча спорили. Косо поглядывали на сидящих в буфете, хмуро удушали. Цыганка пела. Внезапно Гусев схватил Ливеровского за руку и крикнул в темноту между ящиками:
— Там раздают водку!
Ливеровский вырвал руку, кинулся к цыганкам: — Плясовую!
Ночь. Над тусклыми заливными лугами тоскливая половинка луны в черноватом небе. Мягкий ветер пахнет болотными цветами. Мир спит.
Парфенов облокотился о перила, слушает — на берегу кричат коростели. Палуба пустынна, только быстрые, быстрые, спотыкающиеся от торопливости шаги. Парфенов медленно повернулся спиной к борту. Из темноты выскочила Шура — под оренбургским белым платком у нее портфель. Остановилась, испуганно всмотрелась. Парфенов сказал негромко, по-ночному:
— Нашему брату полагается смотреть на эту самую природу исключительно с точки зрения практической… Но, черт ее возьми: коростели кричат на берегу — никакого нет терпения… Меня ничем не прошибить… Весь простреленный, смерти и женских истерик не боюсь, Пушкина не читал, а коростель прошибает… В детстве я их ловил… Соловьев ловил… Курьезная штука — человек…
— Куда это все делись? — спросила Шура.
— А внизу безобразничают. А вы кого ищете?
— Это что, допрос? — Шура задышала носом. — Довольно странно…
Повернулась, торопливо ушла. Снизу из трапа поднимался капитан. Парфенов проговорил в раздумьи вслед Шуре: — Да, дура на все сто…
— Товарищ Парфенов, — у капитана дрожал голос, — что же это такое? Ведь мне же отвечать! Внизу — шум, пение романсов, мистер Лимм, американец, пьяный как дым, — с цыганкой пляшет… В четвертом классе волнение, люди хотят спать… И непонятно — откуда масса пьяных… А кого к ответу? Меня… Вредительство припаяют… Я уж товарища Гусева со слезами просил он меня прогнал…