Я остановился у решетки. Она была опущена. Дул сильный ветер, и листья кружились в безумном танце. До заката оставалось два часа. Я слез с козел, привязал лошадей, поднял решетку и проник за ограду. Пересек внутренний двор и оказался у главного корпуса. По пути мне не повстречалось ни единой живой души: казалось, вся школа вымерла. Я дошел до холла, где оставил меня когда-то отец, чтобы навсегда избавиться от своих страхов. Дверь была заперта. Я постучал, но мне никто не открыл. Очевидно, школа прекратила свое существование. Тогда я направился к церкви той самой тропой, по которой так часто бродили мы с Фридрихом.
Я явственно услышал шум в классах, голоса во внутреннем дворе, почти увидел, как выбегают из корпусов и выстраиваются в ровные ряды заспанные мальчики. Моя память воскресила дух дисциплины, царивший в стенах школы. Дисциплины, которая, казалось, будет вечной.
И вот я стоял перед церковью. Готический шпиль и цветные стекла витражей оставались на прежнем месте. Деревья разрослись так буйно, что почти полностью закрыли храм, кое-где по земле были разбросаны черепки, да со стен осыпалась от времени и сырости штукатурка. Следы запустения и разложения проявлялись здесь с небывалой прежде ясностью. Я поднял глаза на колокольню: на ней болтался облезший, источенный ржавчиной колокол. Кое-что в нем заставило меня насторожиться. Ну конечно! Колоколу вернули его язык. И я тут же вспомнил, как однажды пытался воскресить звон колокола в своем чреве. Теперь же все было иначе. Колокол вновь обрел голос. Он мог петь.
Я опустил глаза. Дверь церкви была распахнута. Я вошел внутрь. Там царил полумрак. Редкие лучи солнца, просачиваясь в храм сквозь толстое стекло витражей, рисовали на стенах ложные тени. Скамьи были покрыты слоем пыли. В моей памяти возникли звуки хора, бесконечные кантаты, величавое гудение органа, пассажи солистов, блестящие глаза детей, мечтавших однажды покорить своим пением весь мир…
Внезапно за спиной раздался надтреснутый голос:
— Ты опоздал, Людвиг, уже слишком поздно…
Это был господин директор.
Сказать, что он сильно постарел, — значит ничего не сказать. Время буквально иссушило его. У него почти не осталось волос, лицо его было изборождено глубокими морщинами. Я заметил, что уши его сгнили, а на пальцах не было ногтей, и, судя по его движениям, каждый шаг отдавался в нем страшной болью. Его появление всколыхнуло во мне смешанное чувство жалости и отвращения.
— Я ждал тебя, ждал с той самой минуты, когда ты покинул школу. И вот ты здесь, — сказал он, уставившись в пустоту. Глаза его были подернуты серой пеленой. Господин директор ослеп.
Он медленно приблизился ко мне, поднял руку и прошелся ладонью по моему лицу, желая воскресить в памяти образ, который ему уже никогда не суждено было увидеть.
— Следуй за мной.
Господин директор двигался в темноте с непринужденностью крота. Мы пересекли внутренний двор. Он все время шел впереди меня. Так мы добрались до павильона, где хранились снятые со стены изваяния. Павильон нисколько не изменился, разве что окна были покрыты густым слоем грязи, так что невозможно было разглядеть, что он скрывает внутри.
— Ты еще можешь видеть, я — уже нет.
И указал мне пальцем на стену за павильоном. Я обернулся и вздрогнул от неожиданности. Там стоял ангел! У него был рожок. Но он не поднес его ко рту, а держал на поясе. Лицо господина директора на мгновение озарила улыбка, в которой читалась и радость, и безграничная грусть.
— Это последний, — продолжал он, — последний из ангелов. Всего одна статуя… и мой хор был бы собран. Но я потерпел крах, Людвиг. Моим мечтам не суждено было сбыться. И в этом виноват ты. Я никогда, никогда не прощу тебя. Ты последний наследник Тристана, последний… Если бы я не был так глуп, если бы я не позволил тебе зачаровать меня своим голосом… этот ангел обрел бы вечное пристанище в павильоне, рядом с другими ангелами.