Мы медленно двинулись вдоль трухлявых заборов.
— А вы… вы кто? То есть я хотел сказать… в тот раз на площади это же были вы и теперь… Вы ведь всё знаете, да?
— Всё, пожалуй, только Боженька знает. А я… я просто старый ром, хожу по земле, истории собираю. — Цыган усмехнулся.
— Вы писатель?
— Писатель? Да нет, скорее, сказитель… э… сказочник. — В голосе моего неожиданного собеседника было что-то неуловимо знакомое.
Внезапно меня осенило: точно так же мягко и плавно говорил Белоглазый!
— Вы знакомы с Яшей? Вы родственники?
— Его знаю. — Некоторое время мужчина шёл молча. Потом повернул голову и пристально посмотрел на меня. На мгновение пелена, укрывающая его лицо, стала прозрачной, и я увидел внимательные чёрные глаза, большой нос с горбинкой и тонкие губы. — Вот послушай, что люди говорят.
Случилось это давно. Ещё до большевиков. Цыгане тогда за рекой табором стояли — приветил их местный помещик Бахтеев. Долго стояли. Слишком долго. Старикам-то оно, может, и лучше. Не надо в кибитке кости растрясать, не надо думать, как хлеб добывать. А молодым скучно. Кровь играет. Вот и повадились в город шастать. И пошло-поехало: что ни день, то скандал, что ни ночь, то драка. Народ городской цыган не терпит. Случается, правда, и так, что влюбится какой купчина в цыганку без памяти. Прикипит, что твой блин к сковороде, — обухом не отшибёшь. Однако в тот раз по-другому вышло. Влюбился парень из наших в дочь кожемяки Нила. И она ему не противилась. Прошла зима, и родила Ниловна мальчика. Сам смуглый, черноволосый — цыган цыганом, а глаза синие, как васильки. Как июньское небо глаза. Прошли годы, и вырос парень, что надо. Высокий, статный, красивый. Родители-то его умерли, стало быть, самому надо решать, какой путь выбрать, какой дорогой по жизни катиться. Вот только никто его, бедное сердце, к себе принимать не хочет. Кожемяки, что вдоль Ельчика издавна селились, «чёртовым выблядком» обзывали. И бить не били, но и знаться не хотели. Сунулся он в табор. И вроде бы взяли его уже. У нас-то народ подобрее будет. Да только увидела парня старая гадалка Гайтана и ну волосы на себе рвать, об землю биться. «Зло! — кричит. — Зло от таких глаз нам будет, ромалы! Страшное лихо!» И правда, есть у цыган поверье. Ежели у человека от роду с лицом что не так: губа заячья, к примеру, или глаз косой абы волосы рыжие — значит, после смерти будет он из могилки подниматься. Суждено ему стать муло, не живым и не мёртвым. Днём такой мертвец ходит себе среди людей и ничем от живых не отличается, кроме запаха. Мужчины-жг/ло миндальной косточкой пахнут, женщины — дынным жмыхом. А только запах этот не вдруг разберёшь. Ночью же начинает муло озоровать, из живых соки тянуть. Если сильно голодный — может насмерть загрызть. Вот Гайтана и подняла крик. Из-за глаз его васильковых. На шум пришёл ром-баро, старший цыган, стало быть. Посмотрел на пришлеца, головой покачал: «Уходи. Нет тебе здесь приюта». И пошёл полукровка, несолоно хлебавши, куда глаза глядят.
В то время под Аргамачьей кручей трактир стоял. Днём вроде обычное заведение. Мастеровые туда захаживали рюмочку опрокинуть, и даже иные купцы не брезговали, но как только солнце за Вознесенский собор прятаться начинало — тянулись к трактиру люди тёмные, лихие. Под питейным залом тайная камора имелась. Там всю ночь игра шла. Трактирщик Акзыр, старый татарин, человек тёртый, бывалый, с городскими набольшими как-то договорился, так что городовые в подвал нос не совали. Ну а если б всё же случилась облава — сбежать оттуда, ежели что, проще простого. Вся Аргамачка-то, вестимо, ходами подземными ещё с Тамерлановых времён изрыта.
И случилось нашему полукровке к этой недоброй компании пристать. Сделался он знатным игроком: и в карты ему удача, и в кости. Стали у парня деньжата водиться. К деньгам и гордость пришла. Куда ж без неё? Как-то с крупного куша выкупил парень дом своей матушки в кожевенной слободе и поселился там. Может, просто от доброй памяти, а может, чтобы соседей позлить. Бог его знает. Вот только доход в кубышку парень складывать не умел. Всё спускал подчистую. Прогуливал, пропивал и босым домой возвращался. Ну а если начинал проигрывать — злился страшно. Потому азартен был не в меру. Последние портки на кон поставит, а всё ж отыграется. Так его и прозвали Закладом.
Жил Заклад весело, но как-то нехорошо, навзрыд. Видно было: тяготит его то, что застрял он меж двух жизней, оседлой и кочевой, словно душа непокойная меж двух осин. Ни на небо ей, ни в землю хода нет.