Тут наш герой и возник на пороге. И начал рассказывать. Без предисловия и, что само собой разумеется, без приглашения. И конечно, не про то, про что мне действительно хотелось услышать, а про свою горькую судьбину. Был он мальчиком из хорошей семьи и родился что-то около 1790 года. Родовое имение под Орлом, матушка, сестры, качели в саду, рыжий пес по кличке Верный. Потом, само собой, — Петербург, офицерство, манеж, балы, шпоры, страстное пожатие нежной ручки между второй и третьей кадрилью, котильонная болтовня. Потом была война, был Смоленск, были кочковатое поле, обжигающе-холодная земля, обжигающий свинец где-то под сердцем.
И была Она. Она была славной маркитанткой славной французской армии, звали ее Жюли. Она подалась вслед за победоносными войсками, потому что предположила, что в общей суматохе никому не будет интересно, что она будет делать с ранеными, оставшимися на поле боя под покровом ночи. Первое время все так и было. Однако она была не слишком разборчива, пила кровь и у своих, и у чужих, и солдаты стали что-то подозревать. Тогда она решила удариться в бега, и юный граф Андрей Сомов стал для нее пропуском в новую жизнь. Она утащила его с того холодного поля, где он уже совсем было собрался честно отдать Богу душу, спрятала в разоренной деревне, выходила, выпоила своей кровью, сделала его тем же, кем была сама, охотилась для него, пока он еще был слаб, и, как ни крути, спасла ему жизнь. Поэтому, когда война закончилась, он увез ее в свое имение, и она стала его «мадамой», его «бариновой барыней», потом они начали переезжать с места на место, чтобы замести следы, а так как след за ними тянулся кровавый и вонючий, то переезжать приходилось довольно часто и выбирать для житья все более глухие места.
«Это было по-настоящему тяжело, — говорит Андрей. — Возможно, вы слышали о селе Старый Мултан и про того нищего — кажется, его фамилия была Матюнин. Одиннадцать крестьян-вотяков обвинили в ритуальном жертвоприношении. Некий вятский священник даже выступил в печати с якобы собранными им доказательствами распространенных человеческих жертвоприношений у вотяков. „Московские ведомости“, „Новое время“ и другие издания, занимавшиеся травлей инородцев вообще, тут же принялись раздувать эту историю. Было невыносимо стыдно читать все это да еще обсуждать с важным видом где-нибудь на балу у генерал-губернатора. И еще эта шестилетняя грузинская девочка, в ее смерти обвинили евреев. Это было действительно тяжело, отвратительно тяжело. Юлия воспринимала это проще, но, в конце концов, это была не ее земля, не ее соплеменники, да и жила она уже достаточно долго такой жизнью, чтобы привыкнуть ко всему. И все же я еще тогда решил, что так не может продолжаться всю мою жизнь.
Потом в годы революции уехали из Крыма на одном из последних пароходов. Поселились во Франции, снова много странствовали, после реформ Горбачева вернулись в Россию, осели в Петербурге».
И наконец, когда он выговорился, я задаю единственно важный вопрос:
— Тот врач… Как скоро твой клан сможет на него выйти?
— Что? А, вот вы о чем. Да нет, все в порядке. Мы же знали, что может случиться так, что меня раскроют. Мы договорились — если что, я ему бросаю эсэмэску, и он сразу уезжает из города. Я сразу же отослал, как только понял, что пора бежать.
— Ну и молодец.
В награду за хорошие известия я даже сходила в магазин, купила свиной вырезки и пожарила ее на решетке. В квартиру начинают возвращаться жильцы — девчонки-студентки пришли из института (опять прогуливают последнюю «пару»), молодая мама привела дочку из садика. Увидев, как я достаю свинину из духовки, они озадаченно переглядываются — обычно я не большая любительница мяса. «У меня сегодня маленький праздник, — говорю я. — Приехала в этот город ровно семь лет назад. Вечером придут гости — посидим, выпьем немного». И предъявляю им бутылку красного вина, которую тоже купила в магазине. Соседки понимающе кивают, но в гости не набиваются, знают, что я никогда и никого к себе не приглашаю.
— А ты правда здесь семь лет? — спрашивает Андрей, когда я возвращаюсь в комнату.
Они все об этом спрашивают. После исповеди им становится легче и хочется ответить любезностью на любезность. Я уже давно поняла, что проще отвечать на их вопросы, — тогда они отстают быстрее.
— На самом деле около семисот, — говорю я.
— Ух ты! — улыбается он. — А… вообще?
— А вообще примерно с тех пор, как неандертальцы стали строить первые святилища из костей мамонта и пещерного медведя. Но я, как и ты, все время переезжаю.
— И… есть другие, как ты?
— Наверное. Но мы не встречаемся — нам нечего друг другу сказать. Знаешь ли, посиделки древних стариков и старушек вроде нас — не самое веселое времяпрепровождение.
— А… у тебя никогда не бывает семьи?
Я пожимаю плечами:
— Разумеется, никогда. Представь себе мужчину, который видит, как жена по ночам пускает в дом разных подозрительных личностей, и не задает вопросов. Представь себе ребенка, растущего в такой семье. Никогда. А теперь ешь.
Он покорно грызет мясо. Ест он смешно. Сразу видно, что за двести лет своей ночной жизни он практически разучился жевать. Никто не говорил, что будет легко.
— Да, — говорит он наконец, справившись с куском мяса, — теперь понятно. Вот ты сказала, что тебя тошнит, когда ты меня видишь. А у нас другое. У нас настоящий культ древности, и мы можем ее чувствовать. Я когда поднялся по лестнице и тебя увидел, мне на колени встать захотелось. Прямо там, среди пыли и окурков. Потому что это… такое чувство… Будто стоишь перед великаном. В этом и есть твоя сила?
— Нет, — отвечаю я. — Это побочный эффект. А сила в том, что в моем присутствии никто не может пользоваться магией. Вы с секундантом не сможете устроить поединок в Убежище. Вам придется договариваться.
— А если мы не сможем договориться?
— Тогда тебе придется сидеть здесь до скончания века. Или уйти. Я — это просто Убежище, пойми. Ничего больше. Просто место, где можно встретиться и поговорить.
Я не спрашиваю его, почему он решил изменить себя, — это и так понятно, да, в общем-то, и не слишком интересно. Я спрашиваю — трудно ли это.
— Конечно трудно, — говорит Андрей. — Даже не физически, хотя физически тоже трудно, желудок отвык, он отказывается принимать нормальную пищу, просит вкусненького. Я купил книжку о диете, которую назначают больным, с прооперированным желудком или кишечником, и питался по тем схемам: бульоны, отвары, очень-очень долго, очень-очень медленно. Но это все ерунда, уж чего-чего, а времени и терпения у меня хоть отбавляй. Но психологически еще труднее. У нас же вся жизнь заточена под охоту. Днем все время клонит в сон, а ночью, знаешь ли, библиотеки и концертные залы не работают. Или идешь на вечеринку, или шатаешься по улицам, в любом случае кровь уже горит и рот полон слюны, даже если сыт — азарт не даст остановиться. Телевизор включать нельзя — уже через пять минут хочется съесть всех, кого ты там видишь, просто выпить до дна и выбросить шелуху. Впрочем, иногда, когда становилось совсем туго, я смотрел фильмы про природу Би-би-си или «Дискавери» — фильм за фильмом, час за часом, ночь напролет до полного осоловения. Помогало. И потом голод. Это смешно. Я поел, я сыт, но голод не в желудке, а в голове. Если я не крался за жертвой, не чувствовал, как она билась, не слышал ее стонов, рассудок просто отказывается признавать, что тело сыто. Он требует: «Иди и убей, иначе не будешь спать спокойно». И еще это презрение к жертвам, к тем, к обычным, молодежь зовет их диким словом «терпилы». Я никогда не думал прежде, что это так легко перенять, что оно пускает такие глубокие корни. Что так легко и естественно чувствовать себя выше других и так трудно отказаться от этого. Наверное, тут мог бы помочь психолог, но к какому психологу пойдешь с такими проблемами? В таком деле и два человека — много, а три — уже непростительно много. Кирилл, доктор, он советовал мне посмотреть программу анонимных алкоголиков. Я смотрел их сайт. Они пишут, что нужно найти всех, кому причинил зло, и попросить прощения. Для меня это был бы неимоверный труд, но я думаю, рано или поздно придется. Иначе я действительно не смогу смотреть на себя в зеркало.