Выбрать главу

Хоть говорил великий Ом про значимость сопротивленья, но — подгибаются колени, когда заходит Некто в дом; когда заходит Некто в дом, ища ягненка на закланье, и пахнет гнилью и дождем его свистящее дыханье; «Колгейтом» чищены клыки, на лбу тату из трех шестерок; он приближается, как морок несочинившейся строки; и нет спасения уже, как рыбе, брошенной на сушу; и кошки — те, что на душе скребли, — вконец порвали душу.

Внизу, там, где стихи заканчивались, вместо последней точки стоял размашистый росчерк во всю ширину листа. И прямо под ним, нечисто-красным по грязно-белому, наискось от левого нижнего угла и вверх щерилась кровавой киноварью подпись: «Куратор».

Ровно в полдень будильник вышиб меня из сна пронзительным, надрывно-истеричным звонком. Я от души саданул кулаком по кнопке и сполз с кровати на пол. Голова раскалывалась так, что впору было мечтать о гильотине, глотка отзывалась немилосердной засухой, а тело — ознобом и ломотой во всех суставах и сочленениях. С грехом пополам я доковылял до кухни. Холодильник, скорбно заурчав пустым простуженным нутром, с неохотой расстался с початой чекушкой, своим единственным достоянием. В три глотка я ее опростал, занюхал несвежим кухонным полотенцем и поплелся в ванную.

С полчаса, отмокая от вчерашнего под тепловатыми щадящими струями, я клял куратора придурка Лопуха вместе с его кретинскими выходками. Затем вылез и, оскальзываясь на щербатых плитках кафеля, прошлепал обратно на кухню. До концерта оставалось всего четыре жалких часа, за это время мне предстояло или привести себя в норму, или отказаться от выступления.

Кряхтя, я забрался на табурет, распахнул дверцу кухонного шкафа и вслепую нащупал на верхней полке пакетик со спасением. Смахнул его в подставленную ладонь, слез и, превозмогая дрожь в руках, замастырил косяк. В пять жадных затяжек его скурил и потом долго сидел на полу, закрыв глаза, поджав по-татарски ноги и привалившись спиной к обшарпанной, с облупившейся ядовито-салатной краской стене.

— Полный аншлаг, — закатив глаза, приветствовал меня конферансье. — Полный, Олег Ильич, не помню, когда такое было.

Через расщелину между бархатными створками раздвижного занавеса я заглянул в зал. Застывший в ожидании третьего звонка, он действительно был полон. Редкие припозднившиеся, подгоняемые сердитым шепотом билетеров, поспешно пробирались по рядам.

— Ну, с Богом, Олег Ильич. — Конферансье поправил бордовый галстук-бабочку и с последней трелью звонка пошел на сцену. — Сейчас перед вами выступит, — донеслось до меня оттуда, — человек, которого недаром называют «Поэтической Лирой России». Человек, чьи стихи знают, любят и читают повсеместно люди всех возрастов. Человек, сочинивший слова для песен, которые слушают в Таганроге и Пскове, в Уренгое и Южно-Сахалинске, на мысе Дежнева и на Кольском полуострове, в горах Алтая и в поволжских степях. И вот сегодня этот человек у нас здесь. Обладатель многочисленных литературных премий, лауреат международных поэтических фестивалей в Варшаве, Бостоне, Риме и других культурных центрах мира, заслуженный деятель искусств Российской Федерации Олег Вронский. Просим!

Свет рампы хлестанул меня по глазам. Зажмурившись, я пересек сцену, встал к микрофону и коротко кивнул в зал.

— «Двадцать восемь капель корвалола», — бросил я в темную его тишину. — С этой вещи я начинаю все свои выступления.

Перебои жизненного соло лечатся испытанным плацебо: 28 капель корвалола и дождем сочащееся небо… Памяти незримая петарда россыпью колючих многоточий выстрелит в районе миокарда и отпустит на исходе ночи…

Сочиненъе стихов… Зачем?!

И на кой совершенство слога?! —

недоказанных теорем

остается не так уж много.

Слишком хожена эта гать

и протоптаны эти стежки…

Унизительно — подбирать

со столов опустевших крошки.

Мне б исчезнуть в мельканье лиц,

в шевеленье житейской пены,

но невидимый миру шприц

мне стихи загоняет в вены…

Ночью все так выпукло и четко делится на дебет и на кредит; только сердце, шалая подлодка, глубиной непознанною бредит… Стая истин, спаянная в узел, ставшая докучливою ношей, острыми рапирами иллюзий тычется в предсердья и подвздошье…

Сочиненъе стихов… К чему?!

Что изменится в мире этом?! —

все из света уйдет во тьму,

чтобы вновь обернуться светом.

И за краткий житейский миг,

напоенный мечтой о чуде,

я не стану скопленьем книг,

что до дыр зачитают люди…

Ночью так враждуется с собою! И от изголовья до изножья время захудалою арбою тянется по мраку бездорожья. Нет стихов, шрапнельных многоточий; только холод стен да холод пола. Все, что я хочу от этой ночи, — 28 капель корвалола…

К концу первой части я поймал кураж. Стихи, мои стихи, то единственное, что создал нищий, непутевый горький алкаш и подсевший на анашу и герыч торчок Олег Вронский. Стихи, то единственное, что у меня есть, то, ради чего я живу, то, ради чего только и стоит жить… Я дарил стихи, награждал ими, священнодействовал. Я делился с миром тем, что в муках и корчах рожала моя изнасилованная жаждой творить, беременная рифмой душа.

Я увидел его, едва зажгли лампы. Увидел, и кураж ушел, удрал, вылетел из меня, как воздух из сдутого резинового клоуна. В первом ряду, развалившись в кресле и закинув ногу на ногу, на меня с фирменной придурковатой ухмылкой пялился поганым взглядом мой самозваный куратор, губастый наглец и хам Витька Лопухов, по кличке Лопух. Левой рукой он обнимал за плечи волшебной, ослепительной красоты брюнетку. Всмотревшись, я узнал ее. Влажными чувственными глазами из-под длиннющих загнутых ресниц меня небрежно разглядывала госпожа Диана Клищук, секс-символ России, певица и исполнительница главной роли в побившем рекорды кассовых сборов кинематографическом шедевре «Очи черные». Жуткий контраст между ее красотой и отталкивающей блекло-худосочной рожей Лопухова всадил мне чугунной дурой под сердце, свингом заехал в живот и добавил в солнечное. Я едва сдержал рвотный спазм и опрометью метнулся со сцены вон.

Не знаю, как удалось продержаться вторую часть. Я запинался, путался в словах, мямлил. Зал поначалу терпел, но потом зашелся недовольным гулом, к которому вскорости добавился галерочный свист. Когда я покидал сцену, свистели и улюлюкали уже отовсюду.

Витька Лопухов ждал меня на выходе, вальяжно привалившись спиной к колонне и с ленцой поковыривая во рту зубочисткой. Я споткнулся на ровном месте, с трудом удержал равновесие. Лопух отделился от колонны и вразвалку двинулся ко мне, протягивая на ходу руку.

— Ты какого черта меня преследуешь?! — заорал на него я. — Мы с тобой никакие не друзья, понял?! Чтоб я не видел тебя больше, урод!

— Ну-ну, полегче, Олежек. — Лопух убрал руку, и придурковатая ухмылка появилась вновь. — Ходить на представления никому не запрещено, не так ли? И потом, с чего ты взял, что преследую?

— А что, нет?

— Нет, конечно. Я тебя всего лишь курирую. Вот привел посмотреть на тебя смазливую провинциалочку.

— Это Диану Клищук ты называешь провинциалкой?

— Конечно. Откуда она там, из Рязани, что ли? Или из Конотопа? — Ухмылка внезапно слетела у Витьки с лица. — Хочешь ее?

— Что-о-о?!

— Ты не понял? Я спросил, хочешь ли ты эту телку. Она выделывает неплохие фортеля в койке.

— Идиот. — Я обогнул Лопуха и отчаянно замахал рукой подъехавшему к входу такси.

Звонок в дверь раздался через полчаса после того, как я, разбитый и вымотанный, добрался до своей захламленной, пятый год мечтающей о ремонте квартиры.