Саша выходил, делал десять шагов до угла, до памятника, и внезапно квартира, и дочка, и цитра, и сам Жамье проваливались куда-то, он опять был один. Он делал крюк, как будто шел из библиотеки, и стоял у киоска, где успели сменить афиши, но где все еще красовалось название недосмотренной пьесы. Он смотрел на решеткой задвинутую дверь театральной конторы, словно сквозь стекло и железо могла вновь выйти к нему Лена в коричневой шубе, как будто уже принадлежащая ему, но неуловимая, словно недовоплощенная. Он возвращался к себе с тяжелой головой, ни на кого не глядя, приходил, толкал дверь, и поворачивал выключатель, и замечал, что снова прошел день, и опять без нее. Тут в мозгу его проносилась в спешке вереница милых когда-то людей — Иван, Катя, Андрей и другие, помнящие его и забывшие, канувшие в небытие и живущие где-то рядом. Расслабленный, он поникал на постель, чтобы встать утром для того же безрадостного состояния.
Он сидел на стуле. Иван спал, надоевшие вещи, убогие и привычные, не останавливали внимания, не развлекали, не утешали. Внезапно что-то кольнуло Сашу, он встал, оделся. Это было похоже на предчувствие, но предчувствий он боялся и не верил им — много уже было в его памяти неоправдавшихся предчувствий.
Он сошел вниз. «Вам письмо», — сказала горничная. Он подошел к ящику и вынул письмо. Буквы двинулись у него в глазах, почерк был незнакомый, неразборчивый; он распечатал конверт.
Он понял не сразу, что письмо было от Лены; она писала, что завтра вечером будет рада его видеть у себя, что все это время со дня на день поджидала отца, но тот не приехал, что она просит его к себе запросто, не будет никого: Женя теперь никогда не бывает дома. И чтобы он приходил непременно, если только может.
Он прочел письмо в одно мгновение и пошел в кафе, на угол, чтобы еще пять раз перечитать его и за каждым словом угадать Лену, ее мысль, приведшую ее именно к этому, а не к другому слову, ее голос, быть может, это слово произнесший вслух. Он увидел ее с пером в руке, положившую пальцы левой руки на бумагу тем театральным движением, с которым иные женщины рождаются. И сейчас же он представил ее себе завтра вечером, выходящую к нему навстречу в домашнем платье, с теплыми ладонями и душистым дыханием, пустынную квартиру, темные комнаты в коврах. Он облокотился обеими руками о стол, спрятав письмо в карман, и увидел себя в зеркале.
Там был тот он, которому писала Лена, кого она любила, быть может, кого она искала. Он ждал и дождался — о, какое это было торжество! Кроме любви, была ведь еще игра: он играл и сыграл правильно; да, она ловила его, ему только оставалось в меру даваться ей в руки; он не ошибся: от него требовалось уметь вовремя сдаться.
Чувства душащей радости, восторга перед собой, уверенности в правильно угаданном ее поведении закружили его, он встал и вышел; день был холодный. Саше захотелось сделать какой-то безобразный, радостный поступок. Он дошел до почты, вошел и спросил телеграфный бланк. Сердце его сильно билось, хотелось смеяться. Он вынул перо и, облокотившись о конторку, написал: «Спасибо за костюмчик здоров и счастлив Саша» — и два раза подчеркнул слово «Питтсбург».
Неожиданно пришлось заплатить довольно много денег, это его охладило. Он вышел на улицу. «Что я наделал. Боже мой, какой я дурак!» — подумал он и пошел домой ближайшей дорогой.
Время двинулось, и словно в лад с ним быстрей забилось Сашино сердце. Ночь пришла к нему такая, когда совершенно все равно — уснуть или нет, когда знаешь, что сны будут продолжением действительности и то, о чем думаешь, не уйдет, а останется с тобой, и придвинется завтрашний вечер. Саша все мерил время до этого вечера и мерил пространство до того большого белого, какого-то сахарного дома, куда пойдет он после обеда (у Кати была вечерняя работа), куда пойдет, как влюбленный, в неизвестность, в счастье. И когда на следующий день он вышел из ресторана и пошел по темным улицам, ему показалось, что в первый раз в жизни чувствует он себя принадлежащим к одному великому клану любовников, круговой порукой встающих один за всех и все за одного, что до сих пор был он одинок и заброшен, а сейчас, словно приняли его в могущественное тайное общество, несет он в душе какую-то силу растворимости в таких, как он сам. Он думал о том, что впереди — неизвестность, но и она прекрасна, ни с чем прежним не сравнима. Сама эта неизвестность уже доставляла ему блаженство.