— Была.
— Когда она вернулась?
— Часа в три. Ее почти не слышно было.
Она с восхищением и любопытством смотрела на Сашу.
— Куда это вы ездили? — спросила она наконец.
Он перевел глаза с нее на Ивана, делая вид, что не слышит. Он чувствовал, что они оба знают многое, догадываются о самом главном.
— Это что ж, новенькое? — спросил Иван.
Саше нравилась назойливость вопросов, он летел с горы, он катился по накатанной дороге.
— Что вы пристали! Ничего не было.
— Врешь, врешь!
Пошлость разговора скрылась от Саши отчетливым сознанием, что в чьем-то воображении он уже поставлен рядом с Леной и навсегда. То, что не мог он себе позволить с Андреем, он вдруг с легкостью позволил себе здесь: он двумя-тремя словами дал понять, что в жизни его происходят события чрезвычайные, но не по его вине, и даже не по его желанию — вы поняли, что это значит? Ему хотелось, чтобы эта словесная игра продолжалась долго, чтобы долго кололи его блестящие глаза Ивана и восторженные глаза Кати. Он был им благодарен за возможность, которую они ему доставили, — намекать, выпутываться и скользить.
— Я, знаешь, Иван, ему говорю: закрой дверь, не подавай виду, — захлебывалась Катя, — небось лучше-то пусть не знают, что мы с ним вроде родственников.
— Ну, этого долго не скроешь.
Саша побледнел. Уж не хотел ли Иван этим сказать, что…
— А все-таки не надо этого, не надо, ей-Богу ни к чему!
«Уж не хотел ли Иван сказать, что надо объявить Лене и про него, и про Катю? И про одну постель, и про убогую, трудную жизнь?.. А ведь их девать-то куда-нибудь надо будет?» — подумал Саша.
— Пожалуй, Катя права, — сказал он.
— Стыдишься нас?
— Нет, что ты, как ты мог подумать такое? Если бы не ты…
— Молчи уж. Вижу, мы тебе мешаем или, может быть, помешаем когда-нибудь. — Он улыбнулся добродушно и опять не верил тому, что говорил. — Ну, да ты знаешь нас с Катериной, мы тебе помехой не были и не будем. А самое существование наше скрыть нельзя.
— О чем ты говоришь! Дурак ты! — рассердился Саша. — Ты же знаешь, для чего работаешь, для чего меня в люди выводишь. Что же изменилось? Я только о том говорю, что Катя права, что лезть со всей нашей жизнью вперед не стоит.
— Конечно, — воскликнула Катя, надевая шляпу, — ты, Иван, грубо смотришь, надо тонко смотреть. Потом пусть выяснится, не может не выясниться, а сейчас чего в самом деле откровенничать? Пока, может быть, у них еще и не прочно.
Саша стоял и внутренне содрогался: да, их не скроешь, сейчас ли, потом ли, и всю эту жизнь, и мать, сбежавшую ради денег, и многое другое. А если бы их не было, как было бы все просто, гладко и красиво! Он сам всего добился, никому ничего не должен. Но ничего этого нет, Андрей выдаст его, если еще не выдал, он во всем зависел от брата, брат положил на него свою молодость.
— Я не пойду обедать, — сказал Саша. — Идите без меня.
Они ушли молча, он следил за их движениями. «Что с ними делать? — спросил он себя. — Бросить их, выплачивать деньги, которые я им должен, только бы не вмешивались в мою жизнь. Но какие деньги? До того пройдет полгода, может быть, больше, а пока они тут, дома, и даже там, всюду. И Андрей выболтает все, а может быть, и нарочно скажет».
Теперь он чувствовал в себе не столько любовь к Лене — Лену он забывал иногда надолго, чтобы вяло вернуться к ней на короткий срок и вздрогнуть от какого-нибудь краткого, жгучего воспоминания, — он чувствовал в себе не любовь, а необъяснимую, первичную ненависть ко всем и ко всему, что была не она. Иногда эта ненависть переходила границы и захлестывала самое ее, без всякой причины, быть может, за то только, что она недостаточно нежно удерживала его утром, когда он уходил, или за то, что до сих пор не пыталась дать ему знать о том, что по-прежнему его любит.
Дверь отворилась. Катя вернулась, принеся с собой ужин: хлеб, колбасу и горячую кислую капусту, — если проголодаешься — съешь, нельзя же не обедать. А еще она хотела спросить, не брал ли он сегодня у Ивана денег. У него в бумажнике не хватает пятидесяти франков.
— Нет, не брал, — сказал Саша твердо, — то есть брал, конечно, что за глупый вопрос! Они у меня целы.
Он даже сделал движение, чтобы их поискать, но она сказала, что не надо, что Иван просто спрашивает, а вовсе не требует их обратно.
Она ушла. Это было облегчением, ему нужно было остаться одному, а главное, не видеть их обоих, не слышать их словечек. Как мог он до сих пор выносить их подле себя? Не только выносить — любить, быть нежным и откровенным, когда он их презирал и ненавидел, когда они были его откровенным и пошлым позором. Он взял в руки просаленный сверток, горячий и влажный, оставил хлеб и колбасу на столе, развернул капусту и вдохнул кислый, жирный дух. В бешенстве он выбежал из комнаты, открыл дверь в уборную и вытряс все, что было в бумаге, в раковину. Два раза дернул он за цепочку; с грохотом пролилась вода; он вернулся к себе, увидел в зеркале, что бледен, что губы в трещинах и под глазами провалы, сел на стул и облокотился о край кровати.