— А вы покупайте вещи подороже, ей-богу, это выгоднее, чем вечно гоняться за дешевкой, — говорил я.
— Выгоднее, вероятно, потом, — соглашался он, — но сейчас просто никак это невозможно.
— Поднатужьтесь, вы наживете на этом.
— А вдруг вещи окажутся слишком прочны?
— То есть как это слишком?
— Переживут меня. Подумайте, обида какая! Я мучился, тужился, обзаводился первым сортом, а он, подлец, возьми да и окажись прочнее и первосортнее самого меня. Очень будет досадно.
— Я знаю ваш бюджет точно: вы можете жить лучше, чем живете. На что вы деньги тратите? Страстей никаких, одеты плохо. По-моему, вы просто гурман, вы умрете от подагры. Да, да! Не возражайте! Вы любите ананасы какие-нибудь, наверное, и икру. Бывает это у холостяков, я знаю.
— Неправда, я не могу жить лучше, чем живу.
— Сам черт не разберет, что вы такое, вы — богема с мещанством пополам.
— Вероятно, и то, и другое, — в конце концов соглашался он со мной. — Как большинство людей, у которых нет ренты и которые никогда не знают наверное, что их ждет в будущем: какая болезнь, какая старость, какая смерть. Ренту иметь, это все равно что знать: есть царствие Божие! (Я преувеличиваю, конечно, но в этом роде.) Таким людям нечего бояться, все устраивается и без них, им остается одно — не грешить. Или точнее: держать деньги в верном месте.
— Верных мест теперь нет.
— Держите под рубашкой.
— Я не мужик, чтобы хранить деньги дома, да и это место разве верное? Иногда все это так раздражает, что, ей-богу, я вам завидую: по крайней мере нет никаких забот и привычка к работе.
— Не завидуйте. Ведь я из тех, которые ничего не знают. Искрошит нас, нищих, и костей не соберешь.
— А мне всю жизнь…
Я не стал ему объяснять, все равно он твердо уверен, что я счастливее, и, конечно, он отчасти прав.
Кроун продвигает выточенные из дерева фигуры. Я задумываюсь.
— Вы слышите, как идут секунды? — спрашиваю я минут через десять молчания. — Они трепещут, как стрекозы, они шуршат.
— Стрекозы не шуршат, кажется. Это ваша выдумка. У часов скорее звук шелкового женского платья. Раньше были такие материи, помните? Впрочем, каждый слышит, что хочет.
— Девять десятых не слышит ничего, и не видит.
— Каждое движение сопровождалось шелестом, и так бывало упоительно закрыть глаза и слушать, как скрипит шелк.
— Продолжайте.
Он взглянул на меня, умолк и низко склонился над фигурами, так низко, что мне не видно стало его лица с большим, слегка искривленным носом, с бесцветными умными глазами; я видел лишь голову с густыми, сильно седеющими волосами. От них шел слабый запах какого-то цветка.
Этот запах я ощущал не впервые. Он сопутствует Кроуну в те дни, когда он бывает в парикмахерской, в остальное время от него пахнет иногда кухонным чадом — это когда он прямо из своего дешевого ресторана приходит ко мне. В этих ресторанах зимой и летом стоит чад от жареного картофеля. Мне кажется, Кроун очень редко отдает в чистку свои пиджаки и, может быть, редко моется.
— Вы никогда не принимаете ванны? — спрашиваю я.
— Нет, — отвечает он, не поднимая лица.
Я не знаю, как намекнуть ему, что хорошо было бы ему вымыться душистым мылом, и решаю отложить этот разговор до другого раза. Я не хочу, чтобы Кроун опустился: опустившийся человек делается мне противен. Хотя бы для самого себя, для этих моих вечеров мне необходимо сохранить Кроуна.
Мы очень долго молчим. Внизу в доме запирают дверь, это называется: наступила ночь. Накладывается на дверь засов, старинный засов, который успел, как и все, усовершенствоваться, утончиться за эти годы. Я хорошо знаю его: когда я выпускаю Кроуна, он гремит и щемит мне пальцы. Внизу замирают люди, гаснет свет. Через час-другой начнут щелкать в кухне мышеловки, треск слышен на весь дом, от него Кроун морщится и многозначительно смотрит на меня. Но мне безразлично: я мышей не люблю.
Кроун откидывается на стуле и говорит:
— Сегодня днем я проходил мимо вашего дома, листья почти все уже облетели. А в других садах еще держатся. Октябрь.
Мое изумление направляется в неожиданную для нас обоих сторону:
— То есть как это вы проходили днем? Разве вы сегодня не были на службе?
— Нет.
— Почему?
— Потому что с первого числа меня рассчитали.
— Почему же вы молчите?
— Вот я уже не молчу.
— Но почему вы молчали?
— Ах боже мой, так!
— Так? Как вы легкомысленны, Кроун. Вот вы можете играть, острить, а о том, что службу потеряли, — забыли. Надо же что-нибудь делать.