Стась Карбовский упорно вглядывался, стараясь сочетать протекание времени и свою боль и усталость с этим беззвучным проникновением мрака в свет. В двух шагах перед строем, как раз перед Трояновским, лежал доктор Парчевский. Он первый, поскольку стоял согнувшись, безразличный и глухой ко всему, обратил на себя внимание разъяренных эсэсовцев. Штурмер выдернул его из рядов и, поддерживая плечом, бил стиснутым боксерским кулаком, сосредоточенно, как автомат, с неизменно тупым выражением своего плоского лица. Происходило это недолго, но стоявшим поблизости время казалось бесконечно долгим. Сейчас доктор Парчевский лежал на том самом месте, где его бросил Штурмер. Лежал навзничь, но из-за поджатых колен казался удивительно маленьким, точно был без ног. Тени тополей не доходили до этого места. В ослепительном свете прожекторов, уставясь открытыми глазами в ночь, лицо умершего становилось спокойным, и тишина медленно стирала с него следы страдания. Пока наконец оно не стало самим спокойствием и тишиной.
Трояновский стоял с тяжело опущенными веками. Но и в эту щелочку он охватывал взглядом мертвого. С губ, рассеченных хлыстом молодого Дитриха, стекала кровь на подбородок и ниже, на арестантскую форму. Он не обращал на это внимания. Настойчиво в замедленном ритме кружили в голове его собственные слова, когда месяца за два до ареста он доказывал друзьям, что, даже испытывая величайшие мучения и унижения, человек может сохранить свое достоинство. Он говорил тогда: «Я верю, дорогие мои, что ничто не может убить в человеке его свободы, надо только хотеть ее отстаивать, но отстаивать перед самим собой, перед слабостью, перед страхом, перед отсутствием надежды. Нет на земле силы, которая могла бы уничтожить нашу свободу, если мы хотим ее отстоять». Теперь он знал, что можно самому снести унижение и можно спокойно принять самый жестокий конец, но унижение, которое предает смерти другого человека, беззащитного и одинокого, бывает непосильной тяжестью. Он чувствовал, как распадается и ломается в нем эта внутренняя свобода, которую он упорно и сосредоточенно отстаивал с первого дня заключения, свобода, не служащая ничему иному, кроме отстаивания собственного достоинства. Он уже свыкся с мучениями и унижением. Видел это ежедневно. И смерть тоже. Но со злобой, с презрением и жестокостью, которые бесчинствовали вокруг, свыкнуться не мог и не умел. Он не раз винил себя в черствости, потому что мучители задевали его глубже, чем вид их жертв. Зло, на которое человек способен, та бездна, которую нужно вблизи увидеть собственными глазами, чтобы поверить в нее, эта безграничность чудовищности, дремлющей в человеческом существе и бесстыдно, с победным торжеством являющей себя среди бела дня, это был ужас, превышающий все, что человек в состоянии вынести.
Он смотрел на лицо умершего доктора и, несмотря на усталость, которая все немилосерднее обессиливала его, борясь с внутренним отупением, пытался как-то упорядочить обрывки своих ощущений. Он думал с усилием, точно продираясь сквозь тяжелый туман: «Страдание в порядке вещей этого мира. Я могу быть собою, страдая. Могу быть собой, умирая. А это что-то значит, это надежда. Это может быть победой. А зло?»
Ответа в себе он не находил. Вопрос камнем падал в пропасть, и из глубины не долетало никакого отголоска.
В конце блока, где-то сзади, слышен был голос Шредера. Вот он кого-то ударил. Потом быстро пробежал вдоль шеренги, кулаки стиснуты, в руке хлыст. Поперек лица синий рубец от удара Ганса Крейцмана. Обогнув останки доктора и ни на кого не глядя, он остановился на противоположном конце блока.
Со стороны плаца как раз подходил светловолосый Крейцман. Шредер тут же вернулся. Остановился вдруг перед Ваховяком и спросил его о чем-то по-немецки. Тот, не понимая, молчал. Тогда Шредер, не глядя на него, ударил по лицу. Ваховяк даже не дрогнул. Лицо его еще больше помрачнело, а взгляд, устремленный на капо, стал жестким. Шредер не успел отойти, когда подошел Крейцман.
— Что он сделал? — спросил он, указывая хлыстом на Ваховяка.
Какой-то момент Шредер колебался. Он стоял на краю удлиненных теней от тополей и неподвижностью застывшей фигуры еще больше усиливал впечатление, будто земля под его ногами колышется.
Стась Карбовский с неизменным упорством следил за движениями этой тени. Вдруг он услышал голос Шредера. Капо объяснял, что ударил Ваховяка за дерзкий взгляд.