Мы поболтали, и я отправился провожать иностранную гостью. И это было зафиксировано на фотографиях: мы идем к машине с пустыми сумками.
Очень их Вероника интересовала: меня и в Лефортове, и на Лубянке, а потом на "Матрос-ской Тишине" спрашивали: знаком ли я с Вероникой Пероле? Я же не отвечаю на вопросы; А давайте без протокола, - такой был шустрый подполковник в Лефортове: правда ведь красивая женщина? Ну, а без протокола, мол, мне с вами и совесем незачем, а тем более о женщинах. Нет, а все-таки... Чего пристал, думаю, или им за иностранцев чего доплачивали...
Я был у этих Пероле год назад в Медоне: Вероника всё такая же красивая, две девочки - очаровательные создания, одна из них - Полин, моя крестница, а Жерар сидит в кресле, курит трубку, потягивает виски и глядит в окно - Медон высоко на горе, а у них последний этаж, мансарда потрясающий вид на Париж. Жерар листает художественные журналы, в гробу он видел свою дипломатическую карьеру - вот дома ему явно хорошо. Ну, это другая история.
А в тот раз проводил я Веронику и вернулся домой: коньяк скучает на столе, комната завалена детскими вещичками, потрясающими книгами... Очень мне не хотелось возвращаться на дачу - был возбужден, коньяк на столе, хотя и понимал, что меня ждут, им тоже интересно, но мы вроде точно не договаривались, может, мол, заночую.
Я стал звонить по телефону, набрал один номер, другой, третий... Пусто в Москве, середина лета. Ну, коли так, думаю, надо ехать...
И тут звонок: Неонила Васильевна, мать Марка Щеглова. Было ей тогда лет восемьдесят пять, почти тридцать лет без Марка. Он и умер тридцати неполных лет, в 1956-м, а ведь успел так много в начавшейся тогда литературе нового времени. Марк Щеглов одна из самых важных страниц моей жизни, первый мой товарищ, такая была высокая, как он написал в одном из писем (оно, кажется, опубликовано В. Лакшиным) - "шиллеровская" дружба, на студенческой скамейке начавшаяся, а закончившаяся его смертью в Анапе. Никогда мне не забыть ни его, ни его могилы высоко над Новороссийской бухтой, ни приезда Неонилы Васильевны ко мне в Москву без Марка, а дальше все эти тридцать лет она без него, из одной больницы в другую... Как ни старались ей помочь - как тут поможешь.
"Как хорошо, что я вас застала, - лепечет Неонила Васильевна, - я сегодня неважно себя чувствую, а меня подвели - все на даче, у меня ни хлеба, ни молока, может, вы смогли бы..." - "О чем разговор", - говорю. Вот, думаю, и решение проблемы - никуда сегодня не поеду.
Я побежал в магазин, благо "Елисеев" был рядом, открыт допоздна, купил молока, хлеба, еще что-то. Возвращаюсь в квартиру... Какая-то меня взяла тоска, очень уж всё выглядело неграмотно. Тахта завалена детскими вещичками вперемешку с книгами Шаламова, Солженицына, "Русская мысль" - подшивка, письма на папиросной бумаге. Нехорошо это было.
Ну, письма я сунул в задний карман, набил портфель книгами, газетами, всё вроде собрал, портфель надулся, как футбольный мяч, но я его защелкнул. Взял сумку с продуктами, выхожу из квартиры.
В подъезде темно. Надо ж, думаю, только что вроде бы горел свет, опять лампочка перегорела. Надоело, пусть теперь соседи новую ввинчивают... Бегу вниз по лестнице, а там хлопнула дверь, судя по приглушенным голосам и шарканью, поднимается целая компания... Темно, не видно, а они не сторонятся, освещают меня фонариком. "Имярек?" - "Я" - "КГБ..."
Я сразу не врубился: виноват, мол, сейчас никак не могу, у меня неотложное дело... "Дела придется отложить".
А дальше, как во сне: я открываю дверь, зажигаю свет, мне под нос удостоверения, я делаю вид, что читаю, ничего не вижу, ордер на обыск... "Выдайте запрещенные материалы..." - "Ищите".
Их было шесть человек, и продолжалось это всю ночь.
Конечно, сон, или - продолжение сна. Но я не сразу вспомнил. Потом.
Наша большая комната их явно ошеломила: тахта завалена разноцветными детскими тряпками, а посредине - невероятный аппарат алого цвета. "Это что такое?" - их начальник, майор сделал стойку, уж не знаю, что ему пришло в голову. Не трогать, говорю, особо ценная вещь, принадлежит моему внуку, производит творог из ничего... Они потрогали, но очень осторожно, с уважением.
Квартира была пыльная, запущенная, ремонт делали десять лет назад, уезжали на дачу в спешке: пыльные папки с рукописями (архив писателя-графомана!), книги, книги, письма покойной жены, им тридцать лет, никогда не было сил их перечитывать, письма матери - после ее смерти никогда не мог заставить себя следить за ее угловатым, все буквы вразброд, почерком - и те, и другие письма в чужих быстрых пальцах... Рога, копыта, хвосты, глумливые ухмылки - спортивные, подтянутые, хорошенькие, в костюмчиках, белые рубашки, галстуки, тошнотво-рный запах чужого, чуждого, липкие пальцы на книгах, письмах, бумагах, фотографиях... И час, и два, и три, и четыре, и шесть, и белые рубашки сереют от пыли - сколько ее накопилось на антресолях, в старых матрасах, в забытых, заплесневелых пакетах в буфете, в открытых книжных полках, каждую книгу, страницу за...
Майор сидел за столом в большой комнате, заполнял протокол, а ему носили "охотники": Бердяев, Флоренский, Набоков, Библия... Всё, что вышло на Западе. Фейхтвангер, "1937". "А это зачем? - спрашиваю. - У нас издано, в хорошие годы, тогда не ошибались". Он отложил.
Я напряженно думал о письмах в заднем кармане: а если личный обыск?.. Зашел в сортир. Тут же распахнулась дверь: "Ну, если вам интересно...". Подошел к окну: внизу стояли машины. Серьезная операция.
За окнами начало сереть, я уселся в старом глубоком кресле, за подлокотники вечно что-то заваливалось - очки, ручки, с трудом находили. Майор сидел напротив, ему всё это уже явно опостылело: шли на что-то серьезное, а тут... Я закрыл глаза, потянулся, вытащил из заднего кармана письма и запихнул поглубже за подлокотники. Минут десять выждал, встал и вышел из комнаты.
Еще через полчаса я вернулся и обомлел: два здоровых мужика, им бы штанги толкать, подняли кресло на вытянутых руках и трясли. Сломаете, говорю, антикварная вещь. Они опустили кресло. Письма явно ушли еще глубже, на самое дно.
И тут майор неожиданно вскинулся: "А это что такое? - и пнул ногой раздутый, как мяч, портфель, он валялся посреди комнаты, - чье это?".
Я повернулся и вышел из комнаты. Вот когда мне вспомнился сон: тот самый портфель, та самая история. Я совершенно забыл о нем.
В углу на кухне у нас висела старенькая икона - Никола, темный лик, мне подарили на Крещенье. Говорят, он помогает в такого рода делах. Я перекрестился. Потом подумал, распечатал бутылку, налил в стакан коньяк. Выпил, закурил и присел к столу.
Так я сидел минут десять, меня никто не звал. Я еще раз перекрестился и вернулся в комнату. Они уже все там толпились, майор явно заканчивал. Раздутый, по-прежнему застегнутый портфель валялся теперь под столом. "Распишитесь". Я подписал, не глядя. Кто-то из них поднял два здоровенных мешка, набитых до отказа бумагами и книгами. Они ушли*.
* На допросе в Лефортове следователь выспрашивал у знаменитого адвоката Бориса Золотухина подробности о нашей жизни, иностранных знакомых. "Но ничего же не нашли", - сказал Боря. "Не нашли, не нашли... Но вы же профессионал, Борис Андреич, знаете что такое обыск". - "Знаю, - сказал Боря, - шесть человек, вполне неожиданно, всю ночь... Кстати, почему ночной обыск, вроде бы не положено?" - "Начали до десяти вечера, всё законно, сказал следователь. - Нет, что-то там не так, должно было быть..." (Прим. автора.)
4. Наверно, час я просидел, не двигаясь. Пытался понять. Конечно, они должны были меня в тот раз забрать: знали, на что шли, это было очевидно. Но с чем брать - с аппаратом для производства творога, с Фейхтвангером и Набоковым? Нет, здесь в другом дело: еще была н е пора. За мной они пришли через два года. А тут просто дурной сон, его повторение, когда не поймешь сон это или явь, но и не прекратить, не проснуться, стало быть, не сон, а явь. На самом деле, явь, хотя всё совершенно нереально? Дверь не нужно отпирать, но она открывается, света не следует зажигать, но под потолком вспыхивает лампочка - я, что ли, ее включил? Дом наполняется чужими голосами, чужими шагами, чужим скрипом...