Настасья вела свой монолог, напуская драматизма: …Он совсем один… Отбился от рук… Непослушен… Какие-то арестантские секты… Не знаю в кого они там играют, в каторжан каких-то что-ли…
– Как у тебя в театре? – перебил ее Петр Яхонтович.
Настасья с легкостью и даже с облегчением выпала из непонятного ей морока воспитания, подросткового мира, школ, уроков и зыбкого будущего:
– Все как обычно. Савельев меняет репертуар. Возвращаемся к классике, но с новыми интерпретациями, со свежими прочтениями. А! Помнишь, мою подругу, Вострикову, такая симпатичная блондиночка, но ничего особенного? Ну она еще перебежала мне дорогу с леди Макбет и с Костей Патрушевым, но это еще в институте, а Костя все равно потом спился. Так вот. Она – глубоко замужняя барышня, спуталась, натурально спуталась, все как положено, настоящий роман, с одним из наших осветителей. Представляешь? Нашла тоже с кем! Актриса, пусть и не ведущая, конечно, но с осветителем?! Ужас. Потом, ее муж, какой-то бандюган, подстерег их в обеденный перерыв, избил ее и этого осветителя, страшно избил, прямо на ступенях театра. Его посадили в тюрьму, он теперь грозится выйти и поубивать всех. Вострикова в панике, будет, наверное, бросать театр и уезжать из страны.
– Роковая женщина, – восхитился Петр Яхонтович.
– Кто? Она? Ты ж ее видел. Ничего особенного. Просто повезло, – фыркнула дочь и потянулась к сигаретной пачке на столе.
– Так глядишь, избавишься от основной конкурентки, – попробовал пошутить Петр Яхонтович.
– Пошло, папа, – Настасья угрожающе для его астмы вставила сигарету в рот.
– По амплуа, – добавил он огня.
– Сравнил тоже, – передумав прикуривать, Настасья примирительно убрала сигарету обратно в пачку. – Она всегда была, немного того… не было в ней осанки, ты понимаешь, о чем я? Гордости, умения нести себя. Это ж надо – с осветителем завести роман. Еще бы с рабочим сцены.
Сказала и вдруг замолчала. Внук, ошибка молодости Настасьи, как раз был от рабочего сцены, спившегося актера, к тому времени подрабатывающего в театре грузчиком.
Петр Яхонтович, увидев, как прошлое неожиданно вклинилось в и без того не самое счастливое Настасьино настоящее, не стал заострять на этом внимание. Ему было жаль дочь, которая пыталась наладить собственную личную жизнь, но все как-то непутево, неумело – череда режиссеришек средней руки, актеришек второго плана, подающих надежды художников, певцов-баритонов, гастролирующих не по городам, но весям. Все эти тающие, расплывающиеся в воздухе надежды. И постоянное, растущее чувство досады на сына, на отца, на мужчин вообще. Ее излишняя нервность, перетекающая в стервозность, но не являющаяся изначально частью натуру, смотрелась комично, натужно и жалко. Обратной стороной этой липкой жалости к дочери давно уже стало равнодушие. Равнодушие, как защитная реакция. Так и менялось настроение Петра Яхонтовича, когда он встречался с дочерью – от острой, карябающей сердце жалости до состояния «ничего не вижу, не слышу, не хочу знать, сами разбирайтесь».
Петру Яхонтовичу хотелось подойти и обнять дочь, уткнуться головой в ее вечно пахнущую чем-то сладким макушку, но между ними это было не заведено, а если до конца честно, то давно забыто, еще со старых времен, когда между Петром Яхонтовичем и дочерью пролегла черная вспаханная полоса, в которой уместилась как-то все сразу – ее взросление и стремительный отъезд из дома, его потеря и новая семья матери Настасьи в другой стране. У Петра Яхонтовича защипало в носу, он хотел улыбнуться, но испугался что заплачет.
– Я поехала, – Настасья вдруг нарушила наливающееся покоем и нежностью молчание, повисшее над кухонным столом.
– В ночь? – тоже сбросив морок уже равнодушно поинтересовался Петр Яхонтович.
– Там один человек ждет, – уже из прихожей сказала Настасья, натягивая неудобные, длиннющие сапоги. – В машине.
– Хорошо, что у этого хоть машина есть, а не как обычно, – язвительно вставил Петр Яхонтович, не вставая с кухонного табурета. Он смотрел на пачку забытых Настасьей сигарет и пытался вспомнить, курил ли он в молодости или нет. Ему казалось почему-то, что курил – дымил как паровоз. А нет, это мать Настасьи курила, а он точно нет. В рот не брал. Его, наоборот, всегда тошнило от запаха, от дыма, от вида окурков. Единственная кому он это прощал и от кого готов был это терпеть была она. Он даже познакомился с ней, когда она курила. Он тогда был первокурсник, и только заехал в свежеокрашенную, отремонтированную к осени, к новому призыву будущих народных и заслуженных, но почему-то остающуюся вечно затхлой общагу. Спускался по лестнице, а она стояла у широкого подоконника, между этажами, в коротком, наброшенном на тощенькие плечики оранжевом плаще и курила в открытое окно, навстречу еще зеленым, но уже траченым осенью тополям. На улице лениво шумел неторопливый осенний дождик. Он попросил у нее сигарету, которую с трудом вытащил из протянутой мягкой пачки и встал рядом. Она продолжала курить, потом раздраженно спросила, не поворачиваясь: «Так и будешь здесь стоять?». Он сказал: «Да».