– Я брошу курить в ту же минуту, как Володька перестанет пить,– сказала Серафима Иосифовна и закурила.– Это вы так и знайте!
– Ну и бросай, если ты сама себе не дорога. Мне жить недолго, я скоро преставлюсь, дура ты этакая! А Володьке ты нужна: он тебя любит сильнее ста жен, идолица.
После того как были съедены все пельмени – чертова уйма! – Елизавета Яковлевна ушла на кухню мыть посуду, Серафима Иосифовна закурила очередную папиросу, а Нина Александровна откинулась на спинку стула и закрыла глаза – так хотелось спать, что сладко ныла поясница.
– А вы закурите, Нина Александровна,– посоветовала Садовская, вынимая из нагрудного кармана полувоенной рубахи, заправленной под ремень, свежую пачку «Беломорканала».– Вы же иногда допускаете этакую расхлябанность… Папиросу, а?
– Спасибо.
От крепкой папиросы закружилось в голове и вещи в комнате показались сдвоенными, но сонливость действительно быстро прошла, и Нина Александровна села прямо – свободная, легкая, умиротворенная и спокойная, как после лыжной прогулки. Объяснялось это все тем же: простой, как мычание, жизнью Серафимы Иосифовны… Спокойно, мирно, улаженно, не так, как Вероника, погромыхивала на кухне посудой Елизавета Яковлевна (в ее-то возрасте), довольная тем, что до отвала накормила гостью и любимую дочь, а в центре комнаты лежал сонный огромный пес – овчарка по кличке Джек, известная каждому человеку в Таежном странностями и несобачьими повадками… Никто из поселковых жителей, включая самых ближайших соседей Серафимы Иосифовны, никогда не слышал, как Джек лает, не видел его бегущим, спешащим или возбужденным; в самые жаркие дни пес никогда не вываливал язык, чтобы облегчить жизнь под плотной блестящей шерстью,– такой был мирный, выдержанный, интеллигентный. Однако все таежнинские собаки молча шмыгали в подворотни, когда Джек вразвалочку проходил по улице. Его до судорог в позвоночнике боялся ньюфаундленд ростом с трехмесячного теленка, от Джека стремглав убегали, поджав пышные хвосты, три громадные ездовые лайки охотника и рыбака Иннокентия Сопрыкина – злые, кровожадные и совершенно дикие собаки, сделавшие только крохотный шаг к одомашниванию. Вот какой это был пес! Таежное много лет уже ломало голову над проблемой Джека, который за всю жизнь не подрался ни с одной собакой, ни на кого не нападал, а все-таки сеял вокруг себя страх и ужас…
– Эй вы, оглашенные бабы! – прокричала из кухни Елизавета Яковлевна.– Чувствую, что вам надо пошушукаться,– так я ухожу к себе. Болтайте на здоровье! Только ты, Нинуля, не шибко слушай эту дурищу. Она тебе наговорит три бочки арестантов. Ты ее с умом, мою шальную доченьку-то, слушай. И не поддавайся, не поддавайся, а я пошла к себе…
Действительно шаркающие шаги старухи быстро смолкли, затем раздался бухающий дверной удар, и в доме Серафимы Иосифовны Садовской наступила тишина. Несмотря на простоту обстановки, дом был велик: кабинет-гостиная, три спальни – Серафимы Иосифовны, Елизаветы Яковлевны, Володьки,– кабинет Володьки и спальная комната для приезжих гостей. Во всех этих помещениях было чисто, пустовато и холодно (шестнадцать градусов), кроме комнаты для гостей, которую жарко натапливали (если кто-нибудь жил в ней).
– Мать права, Нина Александровна,– сказала Серафима Иосифовна, стряхивая пепел в гильзу от небольшого снаряда.– У вас на лице написано желание задавать вопросы и получать ответы… Конечно, мой юмор близок к юмору Моргунова, которого вы прозвали Мышицей и которого…
– Я вас перебью, Серафима Иосифовна,– решительно сказала Нина Александровна.– Я раскаиваюсь за гнусную сцену в учительской. Простите меня.
Окутанная папиросным дымом, прямая, как солдат у знамени полка, Серафима Иосифовна искоса посмотрела на Нину Александровну, едва приметно покачав головой – не понять, одобрительно или осуждающе,– сделала еще три глубоких затяжки, затем с тонкой улыбкой сказала:
– Климат повсеместно меняется в сторону потепления.– И вдруг сделалась такой незамысловатой, какой бывала всегда и везде.– Я еще раз говорю, что рада вам, Нина Александровна, и если по-прежнему ноет сердечко, если не помогли даже пельмени, выкладывайтесь как перед духовником…
Нина" Александровна сдержанно засмеялась.
– Удивительное совпадение,– сказала она,– весь этот вечер я мысленно называла вас своим духовником… Вы угадали, Серафима Иосифовна: на сердце не только скребут кошки, но так муторно, что даже не хочется проверять тетради Марка Семенова.
Они помолчали с загадочным видом сообщников.
– Я догадываюсь, что с вами происходит, Нина,– сказала знаменитая учительница, впервые в жизни назвав Нину Александровну по имени.– Простите за наукообразность, но вы жертва всемирного процесса феминизации мужчин и маскулинизации женщин… Во! Во какие термины потребляет окоровленная и огимнастеренная училка Сима Садовская! Мой муж Володька от этих слов схватился бы за маузер. Впрочем…– Она вынула из пачки еще одну папиросу и прикурила от догорающей.– Впрочем, мне не кажется, что Сергей Ларин испытал на себе хоть унцию феминизации. Он такой же настоящий мужчина, как мой бывший ученик Олежка Прончатов… нет, нет, Ларина в грехе феминизации не обвинишь – он не плановик Зимин, а его антипод… Во! Опять попалось ученое словечко… Это у меня такое пельменное настроение… Вы почему-то молчите?
– Я думаю…– замедленно ответила Нина Александровна.– Сергей Вадимович действительно не подвержен феминизации. Он мужик что надо!
Профиль у Серафимы Иосифовны был энергичный, резко очерченный, полумужской; она носила, кроме всего прочего, выдающиеся острые скулы, обязанная этим монгольской крови бабушки Батьмы Балданжабон.
– Вы правы, вы правы…– несколько раз повторила Серафима Иосифовна и положила подбородок на ладонь согнутой руки.– А каким мужиком был мой Володька! Ростом он, правда, не вышел: был на полголовы ниже меня, а я далеко не Голиаф. Храбр, осторожен и хитер был, как соболь…– Она подложила под подбородок и другую руку, перекатив папиросу в левый край губ.– О моем Володьке хорошо сказано у Ярослава Смелякова: «В отрешенных его глазах, не сулящих врагу пощады, вьется крошечный красный флаг, рвутся маленькие снаряды!»… Хорошо и точно! Я до сих пор люблю Володьку и умру с этим,– вдруг просто добавила она.
До отказа напичканные звуками, чакали обыкновенные часы-ходики, на маятнике которых было изображено солнце, а гири походили на еловые шишки; какие-то звуки – вздохи или медленный раздельный хохот – доносились из комнаты Елизаветы Яковлевны; ныли за окном телефонные и электрические провода да посвистывало в печной трубе.
– После Володьки я выходила замуж,– сказала Серафима Иосифовна.– Был такой грех – выходила… День и ночь-вот как отличались мои мужья, хотя второй был чекистом из окружения Феликса Эдмундовича. От него я и родила Володьку. Кузьма был не просто храбр, как Володька, а совсем не знал, что такое чувство страха. Не из подражания Дзержинскому, а естественно, как растет дерево. Он пошел в вооруженный до зубов отряд бандитов-налетчиков и вернулся с телегой оружия и с бандитами за телегой. Из маузера стрелял прекрасно: обернется, вскинет ствол – и амба! Слушайте, Нина, я, кажется, произношу монолог. Не осточертело?
Нина Александровна просительно заглянула в узкие глаза знаменитой учительницы:
– Продолжайте, ради бога, Серафима Иосифовна! Вы остановились на самом главном. Почему «день и ночь»?
– По одной-единственной причине,– вздохнула Серафима Иосифовна.– Кузьма мог пойти с голыми руками на бандитов, но боялся меня… Вот какая история, подруг-сердечен, как говорит мне через каждые две фразы Иннокентий Сопрыкин. Это его три одичавшие лайки боятся самого доброго и послушного пса на белом свете – Джека… О, услышал свое имя! Ну поди сюда, чудовище.