– Привет! – сказала она, входя и глядя на полураздетую Валентину.– Прости, что так рано.
Сразу же после этого Нина Александровна спросила себя, правильно ли, будучи женой главного механика сплавной конторы, обращаться на «ты» к женщине с растрескавшимися до крови губами, которая работает на морозе и ходит по Таежному в стеганых брюках, но все кончилось благополучно.
– Здорово, Нинша! – ответила Сосина и показала рукой на грязную табуретку.– Садись, я счас поднаденусь…
Любимого парня Валентины, друга школьных лет, убили за месяц до конца войны, за Гришку Карина, влюбленного в нее с восьмого класса, Валентина выходить замуж не хотела и славилась тем, что, потеряв аккордеон и заграничную прическу, оставалась такой же «железной», как Вишняков.
На Вишнякова Валентина Сосина походила и тягой к одежде своей юности. Она в этом отношении ушла даже дальше, так как Вишняков носил одежду военного времени, а Валентина – довоенного. Ну кто теперь носил синие сатиновые трусики, юбку со складками, белые носки с тапочками и свободную вышитую кофточку? Ну кто теперь держал в комнате этажерку? Боже мой, этажерка! Тоненькая, шаткая, с салфеточками на каждой полке… Батюшки мои, а кто теперь знал о портрете Максима Горького, сделанном из черных и светлых квадратиков?… Нина Александровна смутно помнила, что поступило приложение к какому-то довоенному журналу, в котором рассказывалось, как, закрашивая на клетчатом листе бумаги определенные клетки черным, можно получить портрет Максима Горького. Этим занимался какой-то из отчимов Нины Александровны – светила керосиновая лампа, на стене дребезжал круглый черный репродуктор: «Говорит радиостанция Коминтерн!» – и в пальцах у отчима был карандаш, пахнущий лаком…
– Ты садись, Нинка, нечего ноги простаивать… А дрова так и не привезли!
– Знаю. Видела.
На сатиновые трусики Валентина надела стеганые серые брюки, перетянула их мужским ремнем с латунной пряжкой, на которой был выдавлен якорь, потом натянула на плечи лыжную куртку и сунула ноги в валенки с калошами-чунями, изготовляемыми ромским заводом резиновой обуви; затем она взяла главный предмет женского туалета довоенных времен – железный обруч для придержания волос.
– Я готовая! – сказала Валентина.– Мне через полчаса надо убегать, но ты все-таки садись, чего ртом воробьев ловишь?… Может, шубейку замазать боишься?
– А ну тебя к черту, Валька!
– Так садись!
– Села,– сказала Нина Александровна, садясь и распахивая шубу.– Я вот что тебе скажу, Валентина. Я и для себя-то дрова выбиваю из Сергея Вадимовича с трудом… Вчера Вероника говорит: «На два дня! И сырые! Если сухих не привезете, уйду к Зиминым!»
– Твоя Вероника дура,– сказала Валентина Сосина.– Расшвыривается телесами направо и налево… Нет, милочка, каждой бабе свой резерв отпущен! Ты скажи ей, что она дура!
– Ты сошла с ума! Да я лучше мужу скажу «дурак»! В комнате, конечно, стоял комод довоенной пузатости, на нем две длинные-предлинные голубоватые вазы с искусственными цветочками и зеркало с палочкой-подпоркой позади. Да, все было чистейших довоенных кровей, и это почему-то Нине Александровне показалось добрым признаком, свидетельством того, что их прошлая дружба с Валентиной, завязанная на покосе-воскреснике, ничуть не заглохла. Кроме того, одетая Сосина чувствовалась близким человеком.
– Хочу жить в новом доме, Валентина! – сказала Нина Александровна.– Проголосуй за!
– Хоть сто раз! – ответила Сосина и улыбнулась своему отражению в зеркале.– Тебе бы и унижаться за это дело передо мной не надо: я голову положу, чтобы ты получила все тридцать четыре комнаты. Я же не дура, Нинка!… Ты про шалаш-то не забывай!
– Я помню!
– Так какого же хрена просишь?
Нина Александровна и Валентина на воскреснике-покосе так вымотались, перевертывая подмокшие валки сена, что от усталости в Таежное решили не ехать, а переночевать на берегу озера в шалаше, на комарах и в ночном сыром зное. Комаров в тот год на сорах жила прорва, спрятаться от них в шалаше не удалось, а дымокур выедал глаза. Поэтому они выбрались на берег озера, где воздух все-таки чуточку двигался, намазав открытые места тела мазью «Тайга» (тоже не спасение), легли рядом на теплую землю… Торчком стояли над ними длинные звезды, в болотистом озере Квистаре квакали лягушки, фыркали позади них стреноженные кони, над черным озером стлался сигаретным дымом туман; пахло свежескошенной травой, и запах этот был тосклив и могуч, как удар в солнечное сплетение: детство, первая любовь, холодок в коленях от мальчишеского прикосновения… Нина и Валентина разговаривали долго и много, быстро перешли на «ты», ночная беседа шла правильно, понятно, благополучно, пока Валентина не прошептала небу: «Дай мне в руки автомат – перестреляю всех замужних баб!»
И вот теперь Нина Александровна была замужем за главным механиком сплавной конторы, в которой давняя приятельница, как она выражалась, «вкалывала разнорабочей».
– И дров мне не надо! – брезгливо сказала Сосина.– Обойдусь! Без ваших дров обойдусь…
От презрения Сосина мило улыбалась своему старушечьему лицу в зеркале, видимо, от стеганых толстых брюк она казалась коротышкой, хотя вид у нее по-прежнему был фронтовой, снайперский, а рост сто восемьдесят сантиметров. Более двадцати немцев уложила под березовые кресты она за четыре года войны, получила несколько орденов и несметное количество медалей, но осталась доброй.
– Погоди сердиться, Нинка! – попросила Валентина, как только Нина Александровна пошла к дверям.– Я это так – от утрянки, от пересыпу… Ведь если помараковать, то ты к замужним бабам касательства не имеешь. Ну какая ты мужняя баба, если за коренника тянешь, а твой механик – на пристяжке… Я вот одного понять не могу: откуда ты такая вылупилась? Ну, Серафима Иосифовна после гражданской войны бабой сделаться не может, я – с Отечественной больше мужик, чем баба, а вот ты откуда? Слушай, да ты не обижайся на меня, битую-перебитую!… Ты чего, Нинка, с лица побледнела? Да ты куда? Опомнись, Нинка, не убегай! Да ты хоть скажи, за кого голосовать надо? За тебя или за этого?… Вот чумная – рукавицы забыла!
…Вышвырнувшись из дома Валентины Сосиной, преподавательница физики и математики Нина Александровна Савицкая с понятным облегчением заметила, что дома поселка, еще недавно, казалось, подвешенные на зыбкие ниточки дымов к серому небу, упали на землю, да так удачно, что все до единого встали на фундаменты. Впрочем, в мире по-прежнему было холодно и сумеречно, смысла и содержания в нем не присутствовало, но время двигалось вперед и надо было идти дальше… «Давай, Нинка, двигай, двигай ножками! – приказала себе Нина Александровна и улыбнулась солнечной кинематографической улыбкой.– Шагай, Нинка, вали, Нинка, строевым шагом железного парторга или снайперской походкой Сосиной – один хрен, как говорит сама Валька… Давай, давай, Нинка, мы из глухой деревни! Мы в десяти щелоках варены, прошли огонь и медные трубы, в воду щенком брошены! Ать-два-три, ать-два-три, ать-два-три!»
Дома Таежного прочно стояли на своих местах, небо и земля разъединялись, приобретая разные цвета – белый и голубоватый. Одним словом, положение в мире улучшалось, но самым крупным достижением вселенной являлась все-таки сама Нина Александровна Савицкая, одетая в дорогую шубу, теплые сапоги и предчувствующая радость от урока математики в девятом «б». Вот какая она снова была улаженная, благополучная, эта дрянная женщина, которой теперь оставалось только одно: перед будущим счастьем работы вспоминать больное и тревожное, как раскаты грома в декабре. Во-первых, ночь после великосветского раута у англичанки Зиминой, во-вторых, банную среду Сергея Вадимовича, когда он после злой парной выпил полбутылки коньяка. Сделал он это, как и следовало ожидать при его характере, привычках и склонностях, предельно легкомысленно. Из бани Сергей Вадимович пришел с такой красной физиономией, точно с нее содрали кожу, сияя и ерничая, молча полез в буфет; при этом он подмигивал Борьке, который сидел с ногами на диване и читал Родари – в двадцать пятый раз.