– Ты это к чему? – поразился Сергей Вадимович.– Ни по какой ассоциации до Шопенгауэра добраться не могу.
– Это я о себе,– без улыбки ответила Нина Александровна.– Оказывается, я так дорожу мнением окружающих, что мне до счастья так же далеко, как до Марса…
Борькины хлюпающие шаги давно стихли, ветер налетал на окна пробующими порывами, скрипел колодезный журавель, лаяла молодая нервная собака, доски на крыше постанывали да постанывали. Потом издалека – работал транзисторный приемник – донесся торжественный перезвон курантов: было всего семь часов вечера. «И чего это я так рано начала серьезный разговор?» – удивленно подумала Нина Александровна.
– Сережа,– осторожно спросила она,– а вот сейчас ты счастлив?
Сергей Вадимович бросил на Нину Александровну пораженный взгляд; она со страхом ждала, что он вот-вот скажет: «Так ставите вопрос?» – но Сергей Вадимович ответил серьезно:
– Да, Нина! Да, я счастлив!
Торчали на голове потешные вихры, ноги он подобрал под себя и сидел на стуле покорно – безулыбчивый сейчас, с мудро наморщенным лбом, подобранными губами, но все равно несерьезный: смеялись глаза и сами по себе двигались брови. Нина Александровна вздохнула.
– Если ты счастлив, Сергей,– настойчиво продолжала она,– если ты счастлив, почему же у тебя обостряется язва? Счастьем язву, естественно, не залечишь, но у счастливого человека по крайней мере она не должна обостряться…
Нина Александровна понимала, что говорит не то и не так, но остановиться уже не могла и медленно продолжала:
– Я виновата в твоей язве, Сергей! Думаю, что ты любишь меня, но вижу: ты всегда находишься в напряжении, как только появляюсь я… Не пытайся отпираться, Сергей, я же знаю, что если ты паясничаешь, то значит – напряжен до предела…– Она усмехнулась.– Одним словом, я тот постоянный раздражитель, о котором говорил рентгенолог Каспарадзе…
Нина Александровна остановилась, так как ей пришла в голову простая мысль: «А ведь у меня уже был несчастный муж!» Дальше этой мысли она пойти уже не могла и сидела с таким лицом, какое наверное, бывает у путника, когда он стоит перед развилкой двух дорог: «Направо пойдешь – смерть найдешь, налево пойдешь – живой не придешь!»
– Будь добр, Сергей, ответить искренне, почему ты всегда говоришь: «Так ставите вопрос?» – когда я по субботам и воскресеньям утром подаю тебе кофе?
У Сергея Вадимовича задралась на лоб левая бровь, что он делал, как знала Нина Александровна, только на работе во время очень серьезных происшествий, и по Таежному уж разнеслись слова Симкина: «Если у Сереженьки Вадимыча лезет наверх левая бровь, тикай поскорее: разбушуется!» С главным механиком Таежнинской конторы такое случалось редко, но тем опаснее был Ларин с задранной на лоб левой бровью, и Нина Александровна, знающая гневное состояние мужа только понаслышке, невольно подтянулась, выпрямившись, почувствовала радостную надежду на что-то новое, очень нужное, такое же необходимое, как воздух. «Закричи на меня!» – попросила она Сергея Вадимовича повлажневшими глазами. И был момент, когда казалось, что это произойдет, но левая бровь у Сергея Вадимовича медленно опустилась.
– Ты бы увидела себя со стороны, когда несешь кофе,– сказал он.– Ты вся кричишь: «А я вот тебе кофе несу! Смотри, сама несу, не побоялась унижения, сама несу для тебя кофе!»
По улице проехал тяжелый и, судя по гулу мотора, новый грузовик, заворачивая в переулок, шофер резко перегазовал, и вместе с порывом алтайского ветра в комнату через открытую форточку проник запах бензинной гари.
– Это для меня открытие,– медленно сказала Нина Александровна.– Я-то думала, что моя физиономия тает от любви, когда я несу тебе кофе…
Она вовремя остановилась, так как произошло то, чего надо было ждать от Сергея Вадимовича: широко открывая рот и показывая тридцать два отменно здоровых зуба, он беззвучно хохотал. Прохохотавшись, Сергей Вадимович подошел к дивану-кровати, забрался на него с ногами и стал глядеть на Нину Александровну исподлобья, не мигая. В молчании прошло, наверно, полминуты, потом Сергей Вадимович сказал:
– Я люблю тебя, Нинка!… Я здорово люблю тебя, баушка!
Баушкой муж называл Нину Александровну в лучшие минуты семейной жизни, но сейчас он поступил глупо и нетактично, сказав ей о любви и назвав баушкой. Ему надо было молчать, молчать и молчать.
– Я тебя тоже люблю,– сказала Нина Александровна.– Я тебя тоже люблю, Сергей, но ведь так жить нельзя… Я не ревную, Сергей, но твоя студенческая язва зарубцевалась, когда ты полюбил Ирину, а вот теперь…– Она поднялась.– Прости, я хочу побродить по улице… Мне надо побыть одной.
На дворе было уже совсем темно, потеплевшие тучи пенились над головой, на телеграфном столбе по-осеннему раскачивалась электрическая лампочка, и свет от нее то падал на лицо Нины Александровны, то уходил за ее спину. «Слабого мужчину я полюбить не могла, а сильные меня обходили!» – вспомнились ей слова знаменитой учительницы Садовской, и сразу же захотелось пойти к ней, и Нина Александровна, заранее обрадовавшись предстоящей встрече, пошла к дому Серафимы Иосифовны энергичным и ходким шагом, но скоро начала замедляться, подумав: «А не поймет ли Серафима Иосифовна, что я несчастна?» От этой мысли она совсем остановилась, отвернувшись от ветра, поняла, что ей действительно надо побыть одной, окончательно разобраться во всем, что навалилось на ее широкие и прямые плечи; она будет бродить в темноте, зайдет в самые отдаленные и узкие переулки Таежного и наконец выйдет на берег реки и сядет на широкий пень.
Пень на обском берегу был хорошо знаком Нине Александровне: она просиживала на нем часами, когда было трудно, когда не знала, что делать, как поступить; и вот теперь Нина Александровна опять сядет на одинокий пень, посидев полчасика.
Они выпили по второй граненой стопке, посидели немного молча, потом закурили – Валька Сосина папиросу «Беломорканал», а Нина Александровна достала из шубы сигареты. Она все-таки немножко опьянела. Звуки она теперь слышала так ясно и отчетливо, словно улица въехала в комнату Валентины, движения сделались длинными и протяжными, как в замедленной киносъемке, но голова оставалась ясной.
– Ты ешь сало, Нинка! – сказала Валентина.– Ты сейчас такая бледная, что, неровен час, брякнешься в обморок… Закуси.
Нина Александровна отрицательно покачала головой:
– Не хочу.
Въехавшая в комнату улица приобретала веселый бодряческий голос: перекликались пижонскими баритонами молодые люди, смеялись девчонки, шло по дороге одновременно несколько машин, парикмахерский репродуктор передавал джаз, словно мокрый флаг, хлюпал в кустах палисадника весенний ветер – все вообще было такое, что поселок Таежное надо было на самом деле переименовывать в город, и Нине Александровне вдруг стало хорошо. Водка – кто мог ожидать этого! – внезапно, рывком притупила чувство боли в сердце, в котором саднило что-то и что-то сжималось, а вот теперь стало легко дышать.
– А, забрало! – засмеялась Валька Сосина и потерла руку об руку.– А я уж думала, что ты вовсе не пьянеешь, а только уходишь в бледность.
– Я пьянею, Валя,– длинными, протяжными словами ответила Нина Александровна.– Я быстро сегодня пьянею и прошу тебя ответить на мой вопрос… Мне это очень надо, Валька!
Теперь было слышно, как на сплавконторском рейде тоненько и зудно поет циркульная пила. Это продолжали пилить кругляк для ремонта катеров, и визг пилы был связан с Сергеем Вадимовичем тем, что именно он решил установить собственную примитивную пилораму, чтобы иметь свой пиловочник, а не зависеть от лесозавода, на котором работал несимпатичный мужу директор Морозов, а сам завод находился в Тагаре.
– Мне это очень, очень надо! – повторила Нина Александровна.
Валентина поднялась, подойдя к окну, села бочком на широкий подоконник, на котором стояла герань в выщербленном горшке. Подумав, она поставила одну ногу на подоконник, на ногу взгромоздила локоть той руки, которая держала папиросу, и стала глядеть в окно. В молчании прошло минуты три-четыре, потом Валька, продолжая глядеть в окно, негромко сказала:
– Значит, насчет дома.– Она усмехнулась.– Ты им подавишься! Так что сплетня правильная…
Теперь с Ниной Александровной от выпитой водки произошло что-то такое, отчего она почти оглохла, но зато мысли сделались четкими и яркими, как утренняя трава. Ей вспомнилось что-то далекое, цветное, смутное, но очень важное для нее сейчас. Что это было, Нина Александровна сразу понять не могла, но на всякий случай запомнила видение и громко, сама себя слушая со стороны, спросила: