Вообще-то говоря, я был уже «перестарком», и в пионерский лагерь — учитывая усиленные просьбы работающей в две смены матери — попал, как говорится, на пределе возможного. Я перешёл в восьмой класс, и осенью мне должно было исполниться пятнадцать лет. Я не выглядел особенным акселератом, — в то время этого овитаминизированного понятия ещё попросту не существовало! Но тем не менее, я выделялся, конечно, и ростом, и развитием среди мелкопородной пионерской мелюзги преимущественно десяти-двенадцатилетнего возраста.
Официально у меня была не вполне понятная мне полузаконная должность с длинным названием: «помощник старшего пионервожатого по культурной и спортивной работе». Я говорю — полузаконная, потому что, хоть фактически я и проводил с малышами зарядку, учил их плавать и оформлял стенды в пионерском уголке, — денег мне никаких не платили, и жил я не отдельно, с другими пионервожатыми, а вместе с одним из отрядов в общем корпусе на тридцать коек.
Теперь самое время сказать о Глаше-поварихе. Точнее, она была не поварихой, а подсобницей на кухне. Настоящая повариха — необъятных, как и полагается, размеров — тетя Клаша скрывалась в загадочных глубинах нашего котлопункта и на белый свет появлялась редко, чаще всего — к вечеру, после отбоя. А Глаша — полное имя её было Глафира — досталась нам, так сказать, в наследство. За что уж она угодила в тот, не наш, лагерь — одному богу известно. Теперь-то она была так называемая расконвоированная, то есть, ей оставалось отбыть совсем немного до конца своего срока, но за хорошее поведение она могла жить уже не в зоне и без вооруженной охраны, работая почти что на вольных хлебах. В данном случае это выражение можно считать буквальным…
Ей было лет двадцать с небольшим, и на пионерских харчах она быстро округлилась, налилась жизнерадостным румянцем, стала гладкой, довольной и смешливой. С вечно розовым свежим лицом, на котором едва заметно проступали мелкие веснушки, в галошах на босу ногу, она лихо орудовала вёдрами и неподъёмными кастрюлями, наполняла водой баки для чая и компота, а во время обедов или ужинов, в белом халате и косынке, с благословенным черпаком в руках, колдовала у окна раздаточной, веселопокрикивая и поторапливая дежурных и наполняя им котелки и миски.
После начальницы лагеря — старой и сморщенной, как печёное яблоко, учительницы-пенсионерки, Глаша-повариха была для нас главным лицом: она нас кормила. Всё остальное пионерское начальство — от старшей воспитательницы до младших пионервожатых — тоже составляли женщины. Единственным исключением являлся одноногий возчик и лагерный конюх Егорыч, инвалид ещё первой империалистической войны, ловко управлявшийся со своими гужевыми обязанностями на своей деревяшке. По слухам, с ним «жила» повариха тётя Клаша, женщина тоже далеко за пятьдесят, но это нас, как вы сами понимаете, не касалось, а больше мужским духом в лагере и не пахло…
Помещалась Глаша-повариха со своей напарницей, женщиной невидной и тихой, тоже, кстати, бесконвойной, там же, где и столовая, в крохотной комнатёнке за кухней. Раньше это, видимо, был склад или нечто в этом роде: на окне сохранилась железная решётка.
Несколько раз я там бывал, принося своё нехитрое бельишко: за небольшую плату Глаша кое-кому постирывала. В комнатке было всегда жарко, потому что одной своей стеной она примыкала чуть ли не вплотную к огромной, вечно топящейся плите. В комнатке была одна широкая кровать, вернее — деревянный топчан на козлах, столик, приткнувшийся к окну, с висевшей на нём вместо занавески наволочкой и два табурета. На стене красовалось ещё зеркальце с облупленной по краям фольгой в раме из голубых бумажных фестонов — и всё.
Своим торцом столовая выходила на лагерную линейку, где сколочена была трибунка и высилась мачта с красным флагом, поднимавшимся каждое утро под хриплые захлебывающиеся звуки горна. Площадка перед трибункой была выбита до белизны, и вообще внутри лагерного периметра находилась своеобразная микропустыня — ни деревца, ни кустика.
Время от времени мы сталкивались с Глафирой, звали друг друга по именам, обменивались несколькими словами, но разница в возрасте была, понятно, очень ощутимой, и если бы кто-нибудь спросил меня: нравится ли мне Глаша, — я не смог бы вразумительно ответить на такой вопрос.
…В начале второй смены установились жаркие июльские дни. Да и тихие белые северные ночи тоже не приносили прохлады. Пионервожатым было разрешено купаться и после отбоя, когда мы укладывали малышей. Разумеется, мы пользовались этим разрешением вовсю, и иногда отправлялись купаться в полночь, когда низкое, не раскалённое, а красноватое солнце не заходило совсем, а только краем касалось вершин окружающего леса… И вот в эти томительные белёсые и бессонные ночи, встречая вдруг Глашу, я с какой-то тревогой ощутил, что она взглядывает на меня как-то по-другому, по-особенному, без привычной смешливости и лёгкости.