Я понемногу выплыл из тумана и стал приходить в себя…
Всё ещё шевелились, всё ещё качались напружиненные женские зады, словно бы странные, крупные белые цветы, раскрытые навстречу всему мирозданию… Но долго в такой позе — локтями в колени — могли выдержать только самые стойкие. А ведь некоторые ухитрялись повторить желаемое раза по три-четыре. Желающих хватало… Выпяченная на потребу очередная открытая задница недолго оставалась невостребованной: она быстро принимала нового партнёра. Округлые обнаженные глыбы женской плоти вплотную прижимались к морозным стальным шипам колючей проволоки. Об этом вдруг зримо напоминала яркая кровавая ссадина, наискось процарапывая беззащитное тело, причём женщины даже не ойкали…
— Займемся любовью, милый? — воркует в тёплой комнате с озонированным кондиционированным воздухом дорогая проститутка по вызову. Она становится коленями на край обширной кровати и призывно оттопыривает свой намытый шампунями крепкий, ещё не изношенный зад. Волосы на её лобке аккуратно пробриты модным парикмахером, и слово «любовь», срывающееся с её губ, накрашенных сногсшибательной парижской помадой, звучит угрюмо и кощунственно. И всё равно — сквозь эту глянцевую выдуманную жизнь — выплывая из чёрной прорвы памяти, словно бледные рыбины из омута, мне мерещатся женские зады в неуёмной весенней страсти на той давней «пересылке»… Те самые бабы и мужики, склеивающиеся в одной из бесстыдных, собачьих, яростных поз любви… любви сквозь колючую проволоку!
Не говорите мне о любви к Богу: он давно отступился от нас неведомо за какие грехи и бросил нас на произвол случайностей;
не говорите мне о любви к Родине: она сделала всё, чтобы вышибить это святое чувство из людских душ и тел по обе стороны колючей проволоки;
не говорите мне ничего о так называемой свободной однополой любви! Это — сбой производства, кривая усмешка Природы. Бог сотворил Мужчину и Женщину — и я вовремя увидел, и до конца своих дней понял главное: и в загоне для скота люди, загнанные вместо него за колючую проволоку другими людьми, оставались именно теми, кем им и предназначено быть — Мужчинами и Женщинами. То есть, существами, следующими божьему завету…
И наконец — ничего не говорите мне о вашей придуманной книжной Любви, да ещё «одухотворённой» какими-то идеями! Она не выдерживает состязания с плотью! Чушь это, слабые потуги на правду, недопонятки…
…Я пишу этот рассказ на пределе откровенности, несвязанный никакими — ни моральными, ни цензурными запретами.
Я вспоминаю случившееся со мной в отрочестве более чем через полвека — а через огромную пропасть времени трудно перекидывать мостки, но я обязан перейти на другую сторону.
Я раскрываю это воспоминание, скрытое в глубинах моей памяти, на излёте своих дней, будучи уже немолодым писателем, пожилым человеком. В народе, кстати, говорят точнее, с иным смысловым ударением: «пожилый», то есть — прошедший сквозь жизнь…
А в моей жизни было всякое, я знавал подлинное счастье и весь свой дарованный судьбою путь поклонялся Любви точно так же, как молча и с пониманием склонялся перед всемогущими, неукротимыми силами Природы.
И первое моё соприкосновение с этой неистребимой, всесокрушающей природной мощью я, несмышлёныш, ещё не оперившийся птенец со слабыми крылышками, получил давно-давно, в солнечный апрельский день, на «пересылке», в то время, когда пробуждались подснежники…
В мою память чётко, как в грамотно выдержанном негативе, контрастно впечатались чёрные тени сосен на белом искрящемся снегу и напрягшиеся в томительном ожидании округлые огузки истосковавшейся женской плоти, в тот весенний день яростно и неукротимо жаждущие совокупления — хотя бы и сквозь колючую проволоку!
Какой зримый и, в сущности, — вечный символ!
Вечный терновый венец наших желаний…
ИСТОРИЯ МОЕГО ГРЕХОПАДЕНИЯ
Рассказ
В то памятное мне послевоенное лето, по странному стечению обстоятельств наш пионерский лагерь расположился в зоне бывшего лагеря для заключённых. Да простится мне эта невольная и не мною придуманная игра слов! Видимо, совсем незадолго перед нашим приездом тот лагерь не то расформировали, не то просто перевели в другое место нашего обширного лесного края. От него всё сохранилось в целости.
Высокий забор из пятиметровых, посеревших от времени и дождей сосновых кольев был заново отремонтирован. Сразу бросались в глаза белые свежеошкуренные колья, которыми в некоторых местах были заменены старые, сгнившие. С их заострённых концов тягучими медовыми каплями сочилась смола. Новые заплаты были поставлены также тщательно и добротно. Колья без зазоров и щелей подгонялись так плотно один к другому, что между ними нельзя было просунуть не то что ладонь, но даже лезвие перочинного ножа. Колючая проволока своими оржавленными жалами щетинилась не только поверх забора. Несколько её рядов, подобно фронтовым заграждениям, окружали забор снаружи. По четырём углам большого прямоугольника, очерчивающего лагерную территорию, хранили зловещее молчание вознесённые над колючкой сторожевые вышки для стрелков охраны. Три сотни метров непрерывного крепостного частокола — от вышки до вышки — согласитесь, это внушало уверенность… Но если в своем дальнейшем рассказе я буду употреблять, к примеру, выражение «лагерные порядки» — это будет относиться уже к пионерскому лагерю…
Сохранились и бараки — теперь они гордо именовались корпусами — правда, заново побеленные и продезинфицированные. И в них размещались не трёхъярусные нары, а наши скромные железные коечки со скудными, просвечивающими на сгибах и потёртостях одеяльцами сиротского цвета. Запах негашёной извести и карболки шибал в нос и стойко пропитывал всё.
Ещё раз повторяю: это было странное, хотя и вполне жизненное стечение обстоятельств. И практическое к тому же: в самом-то деле — зачем добру напрасно пропадать?!
Жаловаться было не на что. Шло первое послевоенное лето, освещённое салютом Победы, славное, но тем не менее — трудное и голодное. А в лагере, как-никак, была кормёжка. Да, — какая-никакая, а три раза в день в ребячьи желудки перепадало то, чего у многих не было дома. Не надо было матерям заботиться о куске хлеба. Была и тарелка пшённой каши с ямкой, заполненной жёлтой лужицей растительного масла, и миска картофельного супа с одиноко плавающими в ней редкими серыми волоконцами мясного происхождения…
Лагерный котлопункт — или если вам так больше нравится — столовая, тоже не изменил своего привычного местонахождения. Но о нём ещё пойдёт речь дальше. И ещё прежними были клопы — крупные, свирепые звери, которых не брали никакие облавы, никакие снадобья, а от дуста, которым время от времени их присыпали, они только жирели…
Моя койка в бараке, — виноват, в лагерном корпусе! — стояла у окна. Эта кажущаяся маловажной деталь в дальнейшем будет иметь особое значение. Я — помыкавшийся по самым невообразимым местам — был уже довольно опытным коммунальным жителем, поэтому защищался от клопов испытанным способом: ножки моей койки стояли в четырёх жестяных банках из-под тушёнки, в которые до половины была налита вода. Но лагерные клопы оказывались хитрее. Если им не удавались лобовые атаки из матрасов, фланговые вылазки со стен и обходные маневры по полу, то они применяли тактику воздушных десантов: выползали на потолок и оттуда лихо пикировали на свои жертвы! 3а это удивительное свойство летающие клопы прозывались у нас «юнкерсами».
Вообще-то говоря, я был уже «перестарком», и в пионерский лагерь — учитывая усиленные просьбы работающей в две смены матери — попал, как говорится, на пределе возможного. Я перешёл в восьмой класс, и осенью мне должно было исполниться пятнадцать лет. Я не выглядел особенным акселератом, — в то время этого овитаминизированного понятия ещё попросту не существовало! Но тем не менее, я выделялся, конечно, и ростом, и развитием среди мелкопородной пионерской мелюзги преимущественно десяти-двенадцатилетнего возраста.