Выбрать главу

Потом её пальцы нетерпеливо взялись за мой ещё не коронованный скипетр… И я с потрясением увидел, как белый халат и жёлтый кусок трикотажа летят на соседнюю койку, а на мою опускается Глаша, притягивая меня к себе на грудь. Но мне не суждено было овладеть предлагаемым царством…

Мне открылось — впервые во всей своей откровенной наготе — необозримое пространство призывной женской плоти. Увидев эту сияющую и торжествующую белизну, я почувствовал, что лечу куда-то в бездонную пропасть. Мне стало страшно. Но была ещё одна ошеломившая меня неожиданность. В те несколько невыразимо долгих мгновений, когда я смотрел на закрывшую глаза Глашу, — на белом, почти ватманской белизны фоне с типографской отчётливостью бросились мне довольно крупные синие буквы. Под глубокой ямкой пупка, в которой таилась загадочная прохладная тень, над розовым, рубчатым, немного похожим на длинный ровный шрам, — следом от резинки (теперь я сказал бы грамотнее и лаконичнее: прямо над лобком…) тянулись обведённые рамкой слова: «Не умеешь — не лезь!»

Сначала я было подумал, что это она нарочно написала фиолетовыми канцелярскими чернилами, специально для меня, чтобы повеселить, как это иногда делали мы, военной поры мальчишки. Но уже через несколько мгновений догадался, что это была несмываемая лагерная татуировка…

И… я не смог!

С болью и сладким ужасом я почувствовал слишком быстрое непроизвольное облегчение, мгновенное блаженство и глуповатую пустоту внутри, словно бы из меня, как из велосипедной камеры, проколом выпустили воздух… Гадливость к самому себе и инстинктивный стыд появились чуточку позже, когда я, красный и обессиленный, словно после парной бани, неуклюже, ничком, пряча голову в подушку, лежал рядом с Глашей, ощущая всей своей кожей жар её большого тела…

По счастью, она оказалась на редкость деликатной и не стала смеяться надо мной. Гладя меня вдоль спины, она ласково приговаривала:

— Ничего, миленькой, ничего… По-первости бывает… Ничего… Ищо научишься… Ужо в следующий раз…

Потом легко поднялась, потянулась, закинув руки и выгибая спину, всем своим мощным корпусом так, что звонко хрустнули позвонки, схватила с койки свои жёлтые трусы, ещё раз чмокнула меня — и исчезла.

…Через несколько дней она заступила мне дорогу, когда я вёл свой отряд на линейку, и быстро проговорила:

— День рожденья севодни… у подруги у моей… Приходи после отбоя. Как все стихнут… Придёшь?

Я растерялся и кивнул головой.

— Не забудь, смотри! — и она скользнула по моему лицу быстрым ласковым взглядом.

День рождения, ишь ты! Это мне льстило: приглашают, как взрослого. Осложняло дело одно соображение: мне помнилось, что к дню рождения полагалось что-то дарить. Но что? Особенно в моих условиях? И я нашёл выход из положения. Я уже упоминал, что довольно сносно рисовал, и не только заголовки стенгазет…

На приличном остатке хорошей бумаги я нарисовал акварельными красками роскошный букет — из васильков, ромашек и невиданных мною в натуре роз. Эти экзотические для меня цветы, вроде «Виктории Регии» или баобаба, о которых я тоже читал, я рисовал по памяти, цепко запечатлевшей их тягучую красоту на какой-то старомодной поздравительной открытке из шкатулки моей бабки…

Вечером того же дня, проскользнув вдоль стены столовой, потный от жары и волнения, в праздничной белой рубашке, я тихо постучал в двери знакомой комнатки…

— Входите, гости дорогие! — послышался Глашин голос. — Не заперто!

На большом деревянном топчане у стены, застеленном цветастым одеялом из разнообразных треугольничков, сидела вторая женщина, которую я тоже встречал на кухне, но ни разу с ней не разговаривал. На её узком желтоватом лице не были заметны губы, и она обычно носила не белый, как Глаша, а серый, как мне казалось — арестантский халат. На этот раз она была в шуршащем розовом платье с пышными сборчатыми плечиками, вздувавшимися пузыриками. В её лице было что-то новое для меня. «Ага, — понял я, — для своего праздника она подвела брови и сильно накрасила губы…» Меня удивило, что во рту у неё торчала большая самокрутка из газетной бумаги. Я-то считал очевидным, что такие вот изделия курят только мужики.

— Лёнь! Знакомьтесь… — скомандовала Глаша.

— Маша… — хриплым некрасивым голосом сказала женщина, выпустив струю едкого дыма, но взглянув на меня пристальней, поправилась: — Мария…

— А по отчеству? — глупо вырвалось у меня. Ей было лет тридцать, и мне она показалась довольно-таки старой женщиной.

— Васильевна… — дёрнув краешком накрашенных губ, ответствовала именинница.

— Поздравляю вас с вашим днём рождения… — довольно воспитанно произнес я, так как не раз читал о подобных ритуалах в книгах, и протянул свой подарок.

— Подарок?! Ой, не могу! Вот уморил! Подарочек… — вдруг закатилась хохотом та, которая назвалась Марией Васильевной, а потом трудно и надолго закашлялась.

Торопясь и разливая воду на подбородок и платье, она, ворочая кадыком, напилась из алюминиевого ковша. С присвистом дыша, она рассматривала мой рисунок и, наконец, проговорила:

— Это надо же… Пятёрку в лагере чалилась, ни разу никто подарочка не преподнёс… На стенку повешу! — с каким-то даже вызовом в голосе бросила она и, действительно, встав на топчан, кусочком хлебного мякиша прилепила мой рисунок на голую побеленную стену.

— Красиво… — одобрила Глаша. — Неужто ж…сам?

— Сам… — с гордостью сказал я. Но меня занимало другое, и я, преодолевая внутреннее смущение, всё же спросил Марью Васильевну: — А вы вправду… Пять лет… За что же?

— А ни за хрен! — кратко и выразительно отрезала она, будто сплюнула. — Посадили и не вякнули: за задницу и в конверт…Да ладно нам, что об этом трепаться-то. Скоро и я в вольняшки выйду! Давайте-ка лучше к столу. И выпьем за именинницу, выпьем, как следовает быть. И я научу вас свободу любить… — вдруг пропела Мария и спрыгнула с одеяла, гулко пристукнув босыми пятками об пол.

Хозяйки усадили меня на топчан и придвинули стол вплотную. Я оказался зажатым между двумя женщинами так, что лишний раз боялся и вздохнуть, и пошевелиться.

Всё пространство маленькой комнатки заливала слепящим светом не менее чем двухсотсвечовая лампочка без абажура. На окне, вместо знакомой мне наволочки, сейчас висело глухое серое одеяло. Прямо светомаскировка…

А на столе… На столе прежде всего бросался в глаза кирпичик белого хлеба с золотистой корочкой, напластанный щедрыми толстыми ломтями, и большой кусок сливочного масла, блаженствующий в глубокой миске с водой, словно купающийся в озерце… В таких же эмалированных мисках, только поменьше размером, привлекательно пах гуляш с чёрными точечками перцовых горошинок и тёмнозелеными лавровыми листиками. Вообще-то так называемый гуляш (он у нас, в мальчишеском меню, величался «гуляш по коридору») я уже ел вместе со всеми сегодня на обед, но там на тарелку с сизой перловкой сбоку просто добавлялось несколько кубиков мяса с подливкой, а здесь…

На краю стола круглело решето для просеивания муки, наполненное отборной крупной черникой. Я знал — вчера младшие отряды собирали эту ягоду, которой вокруг была пропасть, часть её сдавалась на лекарственные нужды, а часть — должна была преобразовываться в черничный кисель для всего лагеря. Глядя на крупные блестящие ягоды, чей чёрный цвет так выгодно оттеняла литровая банка со сметаной, я начал догадываться, почему у наших киселей такой бледный цвет…

Но больше всего привлекала и беспокоила моё внимание литровая бутыль грубого стекла без всякой этикетки, с подозрительной мутноватой жидкостью, торжественно водружённая в центре стола. Бутылку охраняли три зловещих гранёных стакана, а возле неё на тарелках высилась горка маслянистых пирожков с неведомой пока начинкой и полёживали вяловатые солёные огурцы, нарезанные кружками, на которые я смотрел с полным равнодушием.