Мутноватая жидкость расплескалась по стаканам…
— Ну, — со смешком сказала Глаша, — чтоб и в будующем году, да об эту же пору, с тем же дружком, да ещё с пирожком! — и сильно, со звоном чокнулась с нами.
Я опасливо посмотрел на свой стакан, налитый почти до половины.
— Чего ждёшь? — угрюмо спросила Мария. — После третьей-то рюмахи и прокурор прослезится! Сыпь!
Я зажмурил глаза, и собрав всю свою решительность, залпом проглотил резко пахнущую жидкость. Это был самогон. Я задохнулся, закашлялся, едкие слёзы непрошенно выступили на глазах. Глаша весело замолотила своим весомым кулачком по спине, а Мария Васильевна деловито посунулась большой ложкой к банке со сметаной. Зачерпнув оттуда, она протянула мне полную с верхом ложку:
— На! 3аешь… — посоветовала она. — Сразу полегчает…
Я, давясь, с трудом протолкнул в горло тугую сметану. Обожжённый самогоном язык ощутил приятную прохладу. В глотке, действительно, сразу стало спокойнее.
— Ну, молодчик… — засмеялась Глаша. — И сейчас молоток, вырастешь — кувалдой будешь… Ешь теперь.
— А ты и верно, ничего… — согласилась Мария Васильевна, и не глядя на меня певуче добавила: — С таким бы я и поласкаться не прочь…
Я воспринял это как своеобразный комплимент, польщено рассмеялся и потянулся за пирожком. Он оказался моим любимым — с капустой и луком.
— Давай… по второй, — торопила Мария Васильевна. — У нас ведь между первой и второй не дышат…
— И правильно… — подтвердила Глаша и протянула руку к бутылке, нарочно, как мне показалось, сильно прижимая меня грудью. Она опять налила мне полстакана. Я попытался было слабо протестовать, но она легко отвела мою руку. Однако, на этом мои испытания только начались…
— Ох, и жарко ноне! — опять почти пропела Мария Васильевна и стянула своё платье через голову. На ней был чёрный лифчик и чёрные же короткие трусы. — Искупаться бы, а? Да и ты бы, Леонид, рубашку-то снял, а то вон я ненароком помадой испачкаю…
Соображение показалось мне разумным, я представил себя и её в этом наряде на светлом песчаном берегу нашей лесной речки — и несколько успокоился. Но когда мой взгляд, до того всё же более целеустремленный на стол, упал на её ноги, — я вздрогнул.
Дело было не в том, что её тело было совсем другим, нежели у Глаши, — худощавым, коричневым — а ноги в пупырышках напоминали своей худобой ноги большой куры… На обеих её ляжках была татуировка, но какая! На одной — синяя стрела вверх и надпись: «Умру за горячую… любовь!». Вообще-то надпись была более грубой и нецензурной, а на другой ноге — нарисована была такая реалистическая, и — с моей точки зрения — бесстыдная картинка, что мне стало даже тошно и нехорошо.
Вдобавок, её обнажённое плечо с крупной оспенной отметиной обжигало меня с одной стороны, а я никак не мог отодвинуться, — в противном случае я бы упал прямо на Глашу…
А у Глаши перед тем, как снова выпить, возникла новая приговорка:
— Чтоб лучше спалось, да утром не забывалось…Ты, Лёнь, не бойся, — добавила она. — Отбой был, теперь тебя до утра никто не хватится. Ну? До конца, до конца! — и она проследила за тем, чтобы мой стакан опустел…
До этого вечера я никогда не пил. Ничего, ни разу. Окосел я почти мгновенно. Эффект опьянения был неожиданным — я стал горячим, радостным и лёгким. И вдобавок, меня охватила такая слабость, что я не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой… Я только понимал, что мне хорошо так, как никогда не было хорошо в моей коротенькой, с воробьиный клюв, жизни. И я ничуть не удивился тому, что голая Глаша каким-то образом очутилась вдруг посредине комнаты, стала притопывать и не очень громко петь:
Я словно бы сквозь сон почувствовал, что меня опрокинули на спину, торопливые и опытные женские руки поворачивали и раздевали меня. Узкие длинные груди острыми треугольниками хищно тянулись к моему лицу, и от этого незнакомого мне тела исходил терпкий звериный запах…
Не в силах сопротивляться, я слышал, тем не менее, как на мне, словно на послушном инструменте, начали играть в четыре руки… Лицо мне закрыло что-то тёплое и душное, и это тяжёлое что-то я никак не мог сбросить, задыхался и отталкивал его языком и губами…
— Да ты пососи, пососи грудь-то… — слышал я над собой шёпот. — Не бойся — баба сиськой в гудок не влезет…
Опьянение от самогона и непривычного запаха кружило голову, и я не мог бы сказать, которое было сильнее. Меня била дрожь, каждое прикосновение пальцев отзывалось во мне, словно бы покалыванием, как от заметных ударов электрического тока. Лампочка погасла, но я бы не удивился, если бы в темноте от меня проскальзывали бы искры…
Чувство всепоглощающего желания было долгим, непереносимо долгим, оно перехватывало бёдра, живот, горло, мне было по-настоящему больно: потом я догадался, что мой готовый на царствование скипетр был безжалостно, у самого корня, перетянут резинкой…
С обморочным замиранием я бессильно ощущал, как внизу живота мою восставшую тугую мальчишескую плоть властно вторгают в иную плоть, влекущую своей вечной тайной…
И я застонал от боли, стыда, счастья и наслаждения. Всем своим существом я физически чувствовал, как под грубыми прикосновениями с меня, словно с крыльев пойманной бабочки, осыпается юношеская пыльца…
…— Да хватит тебе, хватит. Окстись, ненасытная… Уморишь парня-то. Дай-кось теперь я… — и вслед за этими словами кровь отхлынула от головы, последовала почти полная потеря сознания, затем — сладкая, быстро нарастающая истома — и освобождение, неслыханное великое освобождение, исторгшее у меня нечаянный и бессвязный вопль восторга — словно бы весенний ручей, долго сдерживаемый ледяной плотиной, наконец-то прорвался наружу!
Всё это и прорвалось неистовыми слезами… Я плакал, не стесняясь своих слёз, лежа на спине под цветастым лоскутковым одеялом. Я плакал, а слёзы мне слизывала Глаша, потому что я не владел своими руками: одну руку так крепко зажимала между своих ног Мария Васильевна, что я не мог её выдернуть, а второй рукой я невольно обнимал Глашу…
Потом я провалился окончательно в тёмную, беззвучную и беззвёздную ночь…
На рассвете Глаша растолкала меня с превеликим трудом.
— Эй, пионер! — сказала она. — На физзарядку опоздаешь. Да и мне надо печь затапливать…
Когда я разлепил тяжёлые веки и не сразу сфокусировал взгляд на окружающем, я увидел, что она стоит передо мной совершенно голая. Марии Васильевны в комнате не было.
— Во рту нехорошо… Горько. — пожаловался я.
— На вот огурец, зажуй… — посоветовала Глаша и присела на край кровати. Я уже не делал никаких попыток прикрыться.
— Ишь ты… Мужичок… — не то с одобрением, не то с осуждением, и вместе с тем с какой-то грациозной ленцой протянула Глаша, а потом почти в ухо зашептала частушку:
Затем её белая грудь и розовое лицо стали неотвратимо приближаться ко мне, и Глаша обняла меня:
— А ты это… Ещё побаловаться со мной не хочешь? Время есть…
Иногда, вспоминая этот наиболее сильный эпизод моего далёкого отрочества, я спрашиваю себя: а была ли у меня первая любовь? Может быть, потом, позднее — всё началось сразу с третьей?!
© 2007, Институт соитологии