Выбрать главу

Ритуал маршевой роты сроден похоронам: и там моют, одевают в чистое, провожают с музыкой и с рясником в чёрном; и здесь моют, одевают в чистое, с музыкой, и теперь — с рясником в чёрном.

По такому знаменательному случаю вынесли из клуба фанерную тумбочку с красной звездой на передней панели, поставили рядом расчехлённое знамя с тройкой бойцов. Один, в центре, держал у ноги древко знамени, двое по бокам положили руки на автомат у груди. Меднотрубно поблёскивал на солнце возле трибунки истомно ожидающий оркестр. Небольшого росточка, живой, смахивающий на цыгана, дирижёр в звании капитана нетерпеливо дёргался перед своей командой. Ярко алели в лучах солнца, будто кровью налитые, складки знамени.

Выступающих не объявляли. Сначала к трибунке вышел подполковник с круто загнутым к губе носом. Видно, командир запасного полка. В казарме мы его не видели. Его сменил, наверное, заместитель по политчасти, тоже подполковник лет сорока, его мы тоже не знали. Чернявый, с ужатым по бокам, вытянутым вперёд неславянским лицом, длинный, как угорь, говорил громче, размахивал руками круче, утверждая каждую фразу вздёргом головы. Временами казалось, что ему не давал покоя агитационный зуд войны.

Оба кидали из-за тумбочки, точно как из амбразуры, плакатные лозунги, обмозолившие глаза в казарме. Всё это мы слышали десятки раз, как повторение — мать учения: и «Родина — мать зовёт!», и «Будь героем!», и «Бей насмерть!»… Видимо, для поддержки боевого духа требуется непрерывно через сознание пропускать пропагандистский ток, чтобы человек постоянно был идеологически наэлектризован. По их выкладкам выходило, что война — это естественное состояние жизни, а не наоборот, что каждый должен отдать все силы на разгром ненавистного врага, а если потребуется, то и свою жизнь, что называлось героизмом. Что мы должны гордиться доверием, которое оказывает нам командование… доверием на смерть…

Говорил заместитель по политчасти долго, занудно, а, как известно, длинные речи имеют короткий смысл. Слушали его изморно рассеянно, головы одолевали иные думки. Закончил он самым частым тогда призывом: «Смерть немецким оккупантам! Ура, товарищи!»

И хотя накануне Воробей десятки раз наставлял, вымучив пробами, гоняя в мороз по снегу, как на смотре следует гаркнуть во всё горло: «Ура!», что означало бы отличную боевую подготовку, в этот раз «ура» вышло жидковатым. Ребята почувствовали уже отвязку от злополучной казарменщины, вели себя вольнее: по-пластунски теперь не уложат, некогда. Маршрут расписан по минутам.

Сержанта передёрнуло — ему такие вольности подчинённых в зачёт не пойдут, а то могут отправить, что страшнее всего, и на фронт. Уж очень затишно он приладился в щёлке запасного полка.

Впрочем, на передовой это «ура» так ни разу и не пригодилось. И когда, наконец, зычно раздалась команда: «Рот-та, напра-во!» — а в первый шаг громовым ударом бухнул барабан и медные басы, не опоздав, гулко рявкнули низкими тонами ему в такт — мурашки пошли по коже…

Вот как хитро всё придумано: и слово, и нота, и пуля — в один лад.

— Э-р-рясь! Э-р-рясь! Э-р-рясь! — вступил в свои права Курский Воробей, как только замолк оркестр, боясь, что маршевики без барабанного такта собьют шаг. Он с особым смаком, пружиня на ногах сбок роты, чеканил своё «Э-р-рясь!», вкладывая в него всю душу, будто это главное дело на земле, к которому он прирождён и которое исполнял отменно, как мастер высшего разряда, довольный тем, что классно вымуштровал настоящих бойцов за четыре месяца издёвки.

А мы радовались, что это «Э-р-рясь!» последнее, заключительное, потому что Воробей оставался в запасном полку, где приписан, хотя радоваться нечему…

И как только скрылся угол последней казармы, колонну опять оглушил тот же занудный голос:

— Запе-вай!

Дуня-Тонкопряха взял высоким тоном первую строку песни, вывел чуть пониженным вторую, затем третью и четвёртую, и вся рота, накачанная подъёмным торжеством, гаркнула застуженными, но трохи окрепшими за три дня без изнурительной муштры и улучшенной кормежки голосами во всю мочь: