Выбрать главу

Занавес…

Какое у нас было счастье: «ЖЕЛЕЗНЫЙ ЗАНАВЕС!» От беды.

Спасительный занавес! Вы помните: граница на замке!

Мурловатые пацюки не удержали, не сомкнули распахнутые края, не замкнули, взяв на запор, занавес, и всё западное дерьмо зловонно хлынуло на города и веси, леса и поля, затопив демократической гнилотой родную землю до последней былиночки…

Вспоминать прошлое и легко, и отрадно; в настоящем тяжко. Прошлое свершено, настоящее вершить, что неимоверно трудно. И я, роясь в кружеве памяти радужного детства, забывался, не гнобя себя заранее грозным грядущим. Вспоминались почему-то самые светлые кусочки жизни, отчего легче сносилось долгое и нудное время продвижения к неизвестному… упокоению, а оно постоянно, как топор палача, висит над головой…

Я прочёл уйму книг о войне. Недалёкие литераторы полагают, будто чем больше они выстрелят на странице, чем больше нагонят на читателя пушечно-пулемётного страха, тем сильнее окажется впечатление от действительно фронтового кошмара.

Пустяки всё это!

Главный психизм происходит до. В движении к передовой. А как поднялся в атаку, там уже забываешь обо всём, кроме «бабах». Всё до примитива просто: везение или невезение. Повезло — ты его; не повезло — он тебя. И всё! Иного не дано! Да и суть войны тоже до примитива проста: убить — забрать. Как убить и сколько забрать — это уже стратегия и тактика. Думается, что идут с оружием наперевес исступлённо, часто не отдавая себе отчёта, напропалую. Одно на уме: поразить — спастись.

Интересно, что и после ранения возвращается то же состояние — осмысление былого, но оно уже носит иную окраску.

Я понял это рано, потому в моих произведениях о войне, даже самых ранних, почти нет стрельбы. В художественном отношении она малозначима и может играть лишь вспомогательную, служебную роль. Ещё Лев Николаевич Толстой заметил: «Мне интереснее знать: каким образом и под влиянием какого чувства убил один солдат другого, чем расположение войск при Аустерлицкой или Бородинской битве».

3

Жизнь в маршевой роте, на колёсах, и привольна, и легка, одна заботушка — это если покормят на большой станции горячим — вовремя столпиться у дверной створки с котелком, чтоб влили твою толику, и, облапив котелок покрепче, зажав, чтоб не выбили, пайку хлеба — хоп на своё место. Ну точно, как в тюрьме.

Вот на древнем холме и славный град градов Киев с дивными звонницами в небо, куполами в золоте.

Медленным котом, глухим стукотом колёс, будто по мякине, проплыли мимо сторожевой будки, мимо часового с оштыкованной винтовкой, примкнутой к ноге. Неожиданно совсем рядом, у самой двери вагона, блеснула вода. Неподалёку по Днепру, вверх по течению, просел между быками пролёт клетчатой фермы от моста; разломилась надвое колбаса, занурив концы в мерцающую на солнце воду. Сапёры ползают муравьями на плавучем кране; поднимают, обвязав тросами, железные обломки. И как только усмирённые колёса прошелестели по опасному месту, как только почувствовали под собой земляную твердь, враз ходко застучали, выцокивая свою тревожную песню.

Товар срочный.

В расщелине двери мелькали одна за другой станции. За Житомиром появились первые зенитные установки — значит, сюда долетают вражеские бомбардировщики.

На таких станциях, с обеих сторон при въезде и на выезде, торчали в небо тонкие стволы пушек, окольцованные земляной обваловкой. Молоденькие зенитчицы — одна лучше другой — уже по-летнему, в пилотках поверх причёсок, отчего на расстоянии казалось, будто их головы конусно заострены перевёрнутой вверх корнем редькой, прощально взмахивали руками; зелёные маршевики безнадёжно лепили им на ходу воздушные поцелуи — под бравурный хохоток, пошловатую удаль.

Отъявленный шибеник Дуня, грызя каменный брусок пшённого, сладковато-горького концентрата величиной с кусок хозяйственного мыла, запивая холодной водой из кружки, склёпанной из-под консервной банки, не стерпел:

— Эх, ма! Покружить бы всласть!..

Федя Прокудин чмокнул губами; нецелованное воинство замкнуло рты. Только едкий Сошинский-младший подсекнул язвинкой:

— На сухом пайке не погарцуешь.

Маршевая рота — это смертный приговор. Грозит каждому. И никто не знает, кому он уготован. Как никто из нас, лежебоких бездельников, тогда не знал, что первым из нашей команды поляжет на поле брани именно он, лучший из лучших, как я считал, Сошинский-младший — последыш, выбравший остатки, по слабости любимец матери, опекавшей его больше старшего Владимира. Сошинский-старший всю войну прошёл не задетым и, после демобилизации обосновавшись директором в рыбсовхозе, что в пойме Самары — левом притоке Днепра, окончательно разжирел и, проспиртованный до мозга костей, благополучнейше почил в райском хмелю.