— Ну, не совсем так, — возразила я.
— А в этом случае так, — ответила моя знакомая и скороговоркой, стесняясь и брезгливо морщась, стала рассказывать мне про отношения Раисы и какого-то ленинградского скрипача, женатого, пьющего человека, который приехал к своим родителям с женой и ребенком. Не закончив рассказа, она горестно добавила: — Как она могла… такой стыд… такая пошлость. Все страдают. Я к ним и ходить перестала. Не хочу вмешиваться. Скажет, не твое дело, или как еще говорят в таких случаях.
— А ты все-таки поговори с ней.
— Нет, нет, не могу решиться.
Моя знакомая заторопилась, видимо жалея, что рассказала мне эту историю. Мы попрощались и больше никогда не виделись. Но разговор этот имел самые неожиданные последствия.
Бытие наше шло своим чередом. Мы каждый день играли спектакли, возвращались поздно. По первому звонку хозяйка открывала нам дверь, говорила разочарованно: «А вот и вы!» — вносила шумящий самовар, садилась с нами к столу, была приветлива и внимательна. Но я чувствовала глубокое раздвоение этого внимания. Она как бы ходила мысленно вокруг дома и по городу. Воображение рисовало ей другие комнаты, других людей и дочь в дурной компании, с дурным человеком. Она отвечала нам, но в глубине ее глаз таилась чуткая настороженность. Ее лицо, когда-то, наверное, красивое, а теперь старое и все-таки красивое живописной смуглой резкостью морщин и теней, отражало, невольно для нее, тоскливую готовность бежать куда-то — то ли к двери, по звонку, то ли в темноту, за дочерью.
Так и в этот вечер, поужинав с нами, она подсела к остывшему самовару, взяла книгу, и глаза ее остановились между строк.
Я стала раскладывать пасьянс. Кто-то из друзей научил меня его раскладывать, и тогда был самый разгар моего им увлечения. Раздался звонок. Хозяйка кинулась к двери. Раиса вошла и остановилась перед нею, придерживая платок обеими руками странным жестом, как бы схватив себя за горло. Некоторое время мать и дочь — обе стройные, высокие, с яркими чернобровыми лицами — глядели друг на друга не отрываясь, глаза в глаза.
— Молчите, мама! — выкрикнула дочь навзрыд. — Не говорите мне ничего.
— Я-то молчу… — ответила мать, отворачивая лицо. — Я-то молчу… — повторила она и, не глядя на нас, быстро прошла в свою комнату.
Я чувствовала себя неловко. Раиса, по-прежнему кутаясь в платок, остановилась у стола.
— Все гадаешь? — неожиданно спросила она.
— Нет, не гадаю, это пасьянс.
— Погадай мне.
— Я же говорю — это не гаданье…
— Мне очень нужно.
— Не умею я гадать, правда.
— Ну что ж, — протянула она, укоризненно подняв брови, опустив глаза, — раз не умеешь, ничего не поделаешь. А жаль, очень жаль.
Она налила себе остывшего чаю, не стала пить его за столом, помедлив у двери, обернулась, хотела сказать что-то еще, но удержалась и ушла в комнату матери.
Глядя ей вслед, я подумала, что мы сверстницы и ей хотелось, наверное, поделиться со мной как с чужим человеком, именно как с чужим, которому легко рассказать то, что от близкого надо скрывать, что тяжело кипит на сердце в молчании, а высказанное — облегчает душу. Мне хотелось встать и вернуть ее, но я удержалась, боясь показаться навязчивой, и вернулась к своему пасьянсу.
На следующий день, когда я собиралась уходить, в дверь позвонили. У порога стоял широкоплечий мужчина лет тридцати, с твердым лицом и внимательным взглядом. Он был бледен и весь, с головы до ног, покрыт мелкой светлой пылью. Она набилась в тонкие морщины у крыльев носа, у глаз, сделала махровыми ресницы и матовой потертую кожаную куртку.
— Раисы нету, — сказал он утвердительно, прошел в комнату и сел на диван, вытянув одну ногу.
— Вы ее муж, — сказала я.
— А вы у нас живете? — спросил он и взглянул на меня из-под густых запыленных бровей.
— Да, живем.
— Давно?
— Нет, дня четыре.
— Ну, я пошел, — неожиданно сказал он и стал тяжело подниматься с дивана, пытаясь скрыть свою неловкость.
— Куда же вы? — спросила я. — Рая скоро придет.
Я хотела задержать его, испытывая не жалость, а скорее участие и потребность сделать что-то хорошее для этого человека.