В комнату неслышно вошла кошка. Она уселась на пороге и подняла перед собой заднюю ногу, будто собиралась играть на ноге, как на виолончели.
— Кис-кис-кис! — позвала я. Мне хотелось раскрасить ее в клетку, но она быстро убежала. Мне удалось только один раз мазнуть ее по спине, и то она сразу же вытерлась о диван. На кисточке еще оставались чернила. Я подошла к зеркалу и нарисовала себе усы. Над зеркалом висел портрет дедушки. С усами я была очень на него похожа.
Когда я нарисовала себе бороду, то увидела в зеркале за своей спиной папу. Глаза у него были испуганные, и мне показалось, что он хочет сесть на пол. Что было дальше, не хочется вспоминать, а тем более рассказывать. Мы несколько дней жили в коридоре, потому что в квартире делали ремонт.
Вот что получилось из-за того, что мне не разрешали писать чернилами.
ПРО ДЕРЕВО
Отец привез меня в Петроград темным осенним вечером. Я не видела улиц, по которым мы ехали с вокзала. Шел сильный дождь, и извозчик опустил над нами черную крышу пролетки. Временами мне казалось, что лошадь идет по воде, — внезапно прекращался стук подков, и только журчанье, бульканье и плеск раздавались со всех сторон.
Я не знала тогда, что лошадь шла бесшумно по знаменитой петроградской торцовой мостовой. Через год ее смыло наводнением.
Утром следующего дня я проснулась в первом этаже пятиэтажного дома на Мойке. Все здание занимал детский дом для девочек. Наша новая мать Софья Петровна заведовала этим детским домом.
С утра я стала бегать по сумрачным коридорам нашей квартиры. Высокие потолки, огромные окна, широкие подоконники, запах натертых полов — все было ново для меня, и я казалась себе маленькой и тщедушной, как заброшенный котенок. Лена и Маня, мои сестры, остались в далеком городке, из которого я уже уехала навсегда. За Софьей Петровной прибежали из детского дома. Она поцеловала меня в лоб и быстро вышла. Отец ушел еще раньше — он устраивался на работу.
Мимо меня по квартире бегала взад-вперед тетя Матреша. Она приходила помогать маме по дому. Софья Петровна сказала папе про Матрешу, что она «запивает» и поэтому ее пришлось уволить из детдома, где она работала кухаркой. Я не поняла слова «запивает» и все ждала, когда Матреша запоет. Мне казалось, что в этом нет ничего плохого. Но Матреша не пела, а носилась по комнатам, которые убирала с невероятной быстротой. На ее костлявом длинноногом теле болталось, как от ветра, несуразное ситцевое платье. Когда она пробегала мимо окна, платье просвечивало и сквозь него была видна голенастая, тощая фигура, как будто Матреша на секунду выскакивала из платья, а потом опять вскакивала в него.
Когда все было вымыто, подметено и доставлено на место, Матреша присела ко мне, обняла за плечи и сказала:
— Набегалась я, устала. Закурим, что ли?
— Я не курю, спасибо, — ответила я.
Она повернула ко мне широкое темное лицо, похожее на глиняный кувшин, и сказала без улыбки, хотя я видела, что глаза ее как-то смешливо прыгают:
— Куда уж тебе мои курить! Ты бы от одной сразу вверх копытами. У меня злющая махра.
Матреша достала из кармана кисет, свернула папироску и закурила, выпуская такой удушливый дым, что я закашлялась.
— Ну, не буду, не буду! — Она погасила папироску о подошву, открыла форточку и снова подсела ко мне: — А сестренки твои где? Софья-то наша, говорят, троих в дочки взяла.
— Сестренки остались с бабушкой. Они тоже скоро приедут, когда мы устроимся.
— А они тебя младше?
— Одна старше, другая младше.
— А тебе сколько?
— Скоро восемь.
— Большой мужик!
— Я не мужик, я девочка.
— Ах, девочка! Тогда, извиняюсь, девочка. А я думала, что за мужик такой сидит усатый?
Она рассмеялась, и я с ней тоже посмеялась немного, хотя мне было как-то не по себе и грустновато. В общем, мне больше хотелось плакать.
Матреша снова с размаху обняла меня и так прижала лицом к своей костлявой груди, что я больно стукнулась носом. Плакать сразу расхотелось.
— Твой отец правильную бабу вам в матери взял. Она еще своих нарожает штук шесть и со всеми справится. Она здоровая, самостоятельная, умная. И отец мне твой понравился, доктор. Видно, хороший человек, грамотный.
Матреша гладила мою голову, и волосы цеплялись за корявую кожу ее руки.
— Главное, я тебе скажу, — продолжала она прокуренным шепотком, — никому не позволяй сиротой тебя называть. Свою мать помни, а сиротой — не позволяй. Отец у тебя есть, Софья наша как мать будет, бабка, говоришь, есть, сестры… Какая же ты сирота? А позволишь людям сиротой тебя считать — заскучаешь на свете, плохо тебе будет. Понятно? Ой, смотри, дождь перестал! Пойдем, я тебя на двор выведу. Ты на воздухе постой, а я обед буду готовить.