В прошлую субботу был последний, открытый вечер всех поэтов. Иегансон не было. Читал Лев Шестов о Чехове. [401]По правде сказать, я так устала, что форменным образом спала. Я не могу ничего передать из его доклада. Доклад затянулся. Во втором действии первым читал какой-то прибывший из Бельгии молодой поэт. [402]Читал он поэму и такую большую, такую нагроможденную, что я ее и не слушала. Потом Терапиано назвал меня. Я было собиралась прочесть «Балладу о ликвидации», но тут решила сократиться и прочла «В этот мир холодный и старый» и «За рассеянный взгляд в пространство». Мне хлопали больше всех, да и неудивительно: за краткость. После меня читал еще Кнут, и вечер закончился, т. к. было поздно. Предполагали устроить собрание сегодня, но я извещение не получала, должно быть ничего не вышло. Когда я уже собралась уходить, ко мне подошла молоденькая барышня и сказала, что ей нужно со мной поговорить, мы с ней сотрудничаем в одном журнале. [403]Я сразу узнала ее: Галина Кузнецова. Говорила, что хорошо знает меня по моим стихам — «ведь это дневник». И ей писал обо мне, т. е. о моем письме, Неандер, которого она хорошо знает. Уговорились встретиться на следующем вечере. А когда он будет?..
А все-таки я там чужая, и долго еще буду чужой. А где я своя, нужная, «настоящая», употреблю опять сфаятское слово?
Париж уже с субботы принял праздничный вид. [404]Всюду развешаны флаги, цветные фонарики, расставлены перед всеми барами столики, выстроена трибуна для оркестра, и — танцуют. Даже днем сегодня я видела несколько таких уличных дансингов.
Ну вот и все. Раньше хоть на нескольких листах писала, а сегодня итого не могла набрать. Стихов уже две недели не писала. Писем — тоже. Ухожу из дому в 8 часов, прихожу в 7. Вечерами тоже работаю, самое меньшее — до двенадцати, а то и до 2 ½приходилось. Где же тут писать?
Никого я не вижу, живу одна, и очень мне себя жалко. Париж сам по себе меня не разочаровал, а люди…
Два воскресенья подряд мы просидели дома.
17 июля 1925. Пятница
Как скоро время идет. А что было?
В понедельник вечером ходили в город в район Concorde. Смотрели на праздничный Париж, на цветные фонтаны на выставке, на иллюминированную Эйфелеву башню. А во вторник на Pigalle, на bête [405], карусели и всякие такие штуки. Умеют французы веселиться, я давно так не смеялась. И вот — опять будни, и какие невеселые. Писать не хочется.
2 августа 1925. Воскресенье
Опять давно не писала дневник. Теперь я знаю, что такое — нет времени, год тому назад для меня это было дико.
В прошлое, т. е. в позапрошлое, воскресенье были в Musée Carnavalet [406], музей истории Парижа, очень интересно. Жаль только, что я тогда уже чувствовала себя плохо, пришла и слегла. Два дня не ходила на службу.
А в субботу, в прошлую, прихожу домой и застаю дома какое-то необычное настроение. Сначала я поняла, что что-то случилось. Оказывается, только что получено письмо из Houbigant, т. е. Chère amie [407], меня и Мамочку, вызывают. Поэтому и настроение такое. Мамочка волновалась, из-за чего-то у нас возник спор, и все мы перессорились. Для меня сразу было очевидным, что мне не надо бросать мою работу, а работать на фабрике одной Мамочке — мне казалось как-то невозможно. Мне не хотелось поступать и казалось, что Мамочка думает, что я ловчу, что это эгоистично. Этого ничего, конечно, я вслух не сказала, а просто расплакалась. И потом — не люблю никаких колебаний. Порешили наконец на том, что на следующий день я поеду к Вере Федоровне и откровенно поговорю с ней.
Назавтра мы поехали в Версаль. Вся прелесть Версаля для меня пропала, я все думала о том, как я поеду на Marcadet [408]и что я буду говорить. К несчастью (к счастью!), я ее (Веру Федоровну. — И.Н.)не застала дома. Я в отчаянии.
В понедельник рано утром поехала с Мамочкой на фабрику. Нас сразу повели в бюро и взяли бумаги. Я сказала, что сегодня не могу начать работу, т. к. должна заканчивать другую, и приду в четверг. Мамочка осталась. Очень мне было ее жалко.
Вера Федоровна мне решительно советовала остаться у нее и этим совсем меня успокоила.
Пришла домой. Рассказываю — что и как — Папе-Коле. У Мамочки работа кончается в 6. Начинаем ждать с половины 7-го. Мне В<ера> Ф<едоровна> дала рукав — работаю. 7 часов — нет. 7 ½ — нет. Наконец я уже больше не выдерживаю, бегу к трамваю. Нет. Жду. Нет. Возвращаюсь, совершенно убитая, домой. По дороге встречаю Папу-Колю: «Не пришла?» — «Нет». — «Иди к трамваю». А сама скорее на кровать и — реву. Прямо реву. Уже 9. И вдруг — был такой момент — я совершенно ясно почувствовала, что что-то случилось, что иначе невозможно, что если она даже и заехала не в ту сторону, то все равно должна была бы уже выбраться. Или представила себе, как она ищет метро и не может спросить… Наконец, не выдержала и зареваная пошла. Только вышла из калитки — слышу ее голос. Оказывается, занятия у них кончаются в 6, а по метро она, действительно, поплутала.
Назавтра я проводила ее до ворот и, если бы не проводила, так она бы проехала до следующей остановки.
А у Гофман была спешка, и я всю неделю приезжала часом раньше. А дома вышивала рукав. Заработала в эту неделю 100 фр<анков>, а Мамочка что-то совсем немного. Ей, бедной, приходится вставать в 5 часов, чтобы ехать поездом 5–55. Если она поедет со следующим (6–48), то опоздает на 5 минут. А так ей больше часа приходится ждать у запертых ворот.
Сегодня мы собирались опять ехать в Версаль, но мне надо к завтрашнему дню кончить рукав (уже другой), и я сказала, что не поеду. После долгих разговоров и слез даже Мамочка с Папой-Колей уехали. Наконец я осталась одна. Стала разбирать фотографии, взгрустнулось. Стала разбирать письма.
11 августа 1925. Вторник
Вот, совершенно случайно, села за дневник. Утром Папа-Коля будит меня: «Ирина, я немножко проспал». — «Сколько?» — «Четверть восьмого». Я встала, оделась, умылась, причесалась, напилась кофе, и только когда собралась уходить, то заметила, что не 8 часов, а 7. Досадно, так хотелось спать. Вот почему я и села за дневник.
Писать в сущности нечего, и перо плохое, не люблю я это. Жизнь все та же, пустая и бессодержательная. Иной раз я задаю себе вопрос: где было больше смысла — здесь или в Сфаяте? Там мне бы показался нелепым такой вопрос. Единственно, что по воскресеньям мы ходим осматривать что-нибудь. Это — интересно и это — единственное, что я реально представляла себе оттуда. И когда меня спрашивали: «Чего вы ждете от Парижа?» — я сводила разговоры на то, что там музеи есть. И это меня не обмануло. Еще я говорила, что «там люди есть», и вот в этом-то ошиблась. Говоря это, я имела в виду Волковых и «вообще». И странно. Волков писал такие хорошие письма, так тепло отнесся к Папе-Коле, когда тот приезжал в Париж, и вот — были мы у них, и сразу все как-то переменилось. Даже Папа-Коля стал по-другому к нему относиться, и прежних дружественных писем уже не могло бы быть.
О Кире Васильевне Девьер я «там» думала мало и не так представляла себе ее. С ней бы мне хотелось познакомиться поближе. Но я ее видела всего один раз, живут они далеко, а свободны только вечера. Кажется, я поеду как-нибудь к ним прямо со службы. Застану ли только дома. Сергей Сергеевич теперь шоферствует, а когда приходит домой — не знаю.
Еще познакомилась здесь с Верой Георгиевной Лишиной. Познакомилась с ней в трамвае, оказалось, что она тоже брала работу у Масловой; потом каждый день ездили вместе в Париж. Она милая, хорошо ко мне относилась. Теперь она переехала в город, звала меня как-нибудь зайти к ней, в субботу или в воскресенье. Зайду.
Идти к Кольнер или Тыртовой мне не хочется. Наташа сильно изменилась и, по-моему, к худшему. Странная смесь барышни с девочкой. Любит резкие суждения, все у нее дуры, со страшным самомнением и эгоистка. Не нравится мне она.
401
На вечере Союза 4 июля 1925 г. Шестов читал свою прозу «Творчество из ничего (Антон Чехов)».
402
Судя по характеристике, речь идет об участнике брюссельской литературной группы «Единорог», авторе мистерий и фантазий Леониде Страховском (псевдоним Л. Чацкий), студенте Лувенского университета, будущем докторе истории, авторе множества трудов.
404
Речь идет о празднике «День взятия Бастилии» (14 июля 1789 г.), ознаменовавшем начало Великой Французской революции.