«Человек плачет». Это говорит сосед-грек, когда мы его спросили, что за отчаянный рев на галерее. Там на перинах торчит голова этого самого «человека». Из носа у него течет, руки грязные, плачет он ртом, на глазах ни слезинки, лицо совершенно спокойное. «Человеку» года два. Целыми днями он сидит на этой самой перине и целыми днями плачет, так уже, просто от нечего делать. Надоел нам этот «человек», он и ночью ревет. Вообще, соседи довольно неприятные. Под нашими окнами они разводят костер, варят обед, и дым, когда окно открыто, валит к нам в комнату.
С галереи постоянно слышатся слишком громкие разговоры на греческом языке, а так как мы его не знаем, то нам кажется, что они все время ругаются.
Другие наши соседи, валуйцы, очень тихие, но между ними есть один, я даже имя его не знаю, очень свирепый, которого остальные ужасно боятся. У них всегда бывает тихо, за исключением возгласов этого свирепого господина. Зато о нас составилась хорошая слава: «Кноррингов ничего не берет, — говорят они, — у них всегда весело». И действительно, каждый день у нас заканчивается анекдотами. С каждого полагается потри анекдота: один еврейский, один армянский и один нейтральный. Лучше всех рассказывает Дмитрий Михайлович, что свойственно его южному хладнокровию. Вообще, у нас почти всегда весело, и соседи любят у нас бывать.
Папа-Коля говорит мне: «Не унывай, легче переноси это время. Вообрази, что мы в ссылке, и в конце концов все-таки вернемся домой». О, нет, даже ссыльные не бывают в таких условиях, как мы. Они знают, когда обретут свободу и смогут вернуться, а мы, хотя и живем в «свободной» республике, но даже не можем вернуться на родину, и неизвестно, когда представится эта возможность. Ссыльные знают, что творится на свете, а мы абсолютно ничего не знаем. Они могут писать в Россию, мы не можем. Наконец, они знают свою вину, а мы не знаем. Папа-Коля и Мамочка стали курить. Мамочка курит исключительно тоненькие папироски (от которых она себя плохо чувствует), а Папа-Коля купил себе табаку, очистил для него металлическую мыльницу, купил папиросной бумаги, мундштук и зажигалку и стал настоящим курякой, хотя папиросы крутит плохо. Все мечтает, как в Харькове придет к какому-нибудь знакомому и торжественно станет курить. Какой это произведет эффект! При мысли о приезде в Харьков на душе становится легче. Единственно, что я еще хочу, — это вернуться в Харьков и там окончить гимназию!
Абрамов умер. А его несчастная семья еще и не знает об этом, она в России. Сам он петроградец, а умер в каком-то Туапсе. Нет, я б не хотела здесь умереть.
3 (по нов. ст. 16. — И.Н.) марта 1920. Вторник
Как иногда самые ничтожные пустяки могут на весь день испортить настроение. Сегодня, под утро, в полудремоте я видела сон, как будто Мамочка с Папой-Колей собираются отсюда уезжать. Потом я слышу голос Папы-Коли: «Ну, я иду покупать билеты». Я так и вскочила. Значит, это не сон, мы правда уезжаем!
Оказалось, что не билеты, а галеты (так как хлеба иногда нет, то приходится покупать эти несчастные галеты). Ну, не обидно? Разозленная, раздосадованная, я легла опять. Вдруг по стене стал спускаться паучонок, такой маленький-маленький и так противно шевелил своими щупальцами. Я дунула на него. Он повис на тоненькой паутинке и закачался. И мне показалось, что он сейчас должен упасть, и прямо на меня. С криком: «Паук на меня падает!» — я вскочила, да так стремительно, что у меня в висках застучало. Софья Степановна и Мамочка засмеялись. Это меня еще больше разозлило: что тут смешного? Я решила, что нужно вставать. Но вдруг мне в голову пришло, что я это делаю из боязни, что на меня паучонок спустится. Какое малодушие! Я опять легла, закуталась и надулась. А лежать пришлось только на левом боку, чтобы не терять из виду паучка, а то он, чего доброго, спустится. А как назло так хотелось лечь на правый бок, на левом не думается! Наши уже напились кофе, Мамочка собирается уходить. До каких же пор я буду лежать. А паучок, как нарочно, засел на своей паутинке и ни с места, даже щупальца поджал. Ишь, чертенок, все дожидается удобного случая и непременно спустится. Нехотя стала одеваться. Туфли со скамейки упали на пол. Зачем они упали? Полезла за ними и сильно сбила простыню, пришлось ее снова стелить. Все 43 несчастья! Встала, села за стол. На столе кофе и галеты! Я была на них страшно сердита за то, что Папа-Коля купил их, а не билеты, и решила их не есть назло! Но так как хлеба не было, пришлось довольствоваться ими. Напилась. Надо кружку вымыть. Зачем это ее непременно мыть? Вот не хочу и не буду. Села читать. Никак не могу найти того места, где остановилась. Разозлилась, швырнула книгу и села за дневник. Где моя ручка! Нет ручки. Искала, искала, нет ее. Смотрю, а она лежит под партой. Полезла, достала и пишу, изливаю всю свою злость. Дневник, мой милый, единственный друг! Как мне теперь было бы тяжело без него, настолько я привыкла заносить все мелочи своей жизни. Но тяжело, что я в нем не все пишу, далеко не все.
У меня горе, страшное, ужасное горе, [96]как будто умерла частица моей души, самая чистая и самая светлая. Сколько слез я пролила сегодня, все глубже и глубже вникая в его страшную истину. Писать о нем я не могу, на это у меня есть ужасная причина. Будет время, когда все страницы этого дневника будут посвящены моему горю, когда я заговорю о нем открыто, но теперь… нельзя. Даже мне, вольной птице, и то нельзя! Никольский безнадежен. Еще новая смерть.
Новороссийск занят красными (теперь зеленые красными стали). Добровольческая армия разбита в пух и прах, и скоро мы можем вернуться домой, когда по всей России будет единая Совдепия. Деникин уехал в Англию. Колчак расстрелян.
Сейчас я стояла в огромной очереди (в надежде получения кусочка хлеба) и встретила там свою подругу по приготовительному классу. Она живет и Варваринском училище. Зовут ее Аня Гаген-Торн. Мы с ней не встречалась с первого класса. Но она уже слишком барышня для меня. Я еще девочка, а она совсем взрослая, как Леля Хворостанская…
Смерть спустилась к беженцам. Делается страшно при ее дыхании. Впервые я так близко вижу смерть. Сегодня похоронили Абрамова, завтра Никольского, он умер сегодня днем.
4 (по нов. ст. 17. — И.Н.) марта 1920. Среда
Они умерли. Были люди, и нет их. Умерли на чужбине, вдали от родины в тифозном бараке. Нет даже близких людей, которые бы совершили над ними последний долг. Но нашлись добрые люди, товарищи по несчастью, которые проводили их до места их вечного упокоения, похоронили и сделали это искренно и тепло. Над могилой Зубкова Никольский говорил речь хорошо, очень задушевно, как будто над своей могилой. А сейчас он в бараке немытый, неодетый валяется под лестницей.
Мы сидели в потемках. Мамочка лежала на нарах, а я сидела на парте, и в моих руках лежала ее рука. Она вполголоса напевала что-то грустное-грустное. Я плакала. Я думала о своем горе. И мне было горько, обидно, что самый близкий мне человек, моя мать, не узнает об этом, не узнает, никогда не узнает. Каждый человек — это отдельный мир, в который никто не может войти, и никто не поймет. Что я переживаю в этот миг, можно сказать только взглядом, а люди еще не научились понимать их. Я думала о том, что с прошлым у меня все порвано, что все, чем я жила, что наполняло мою жизнь, все мои мечты, надежды, планы, все стремления, желания, все идеалы умерли. Все, что было создано трудами немногих лет, но думами многих бессонных ночей; когда я решала трудный жизненный вопрос — чему посвятить свою жизнь, как жить и для кого; когда я создавала прочный фундамент для своей, быть может, впоследствии хорошей жизни, — он разрушен. Да, разрушен. Я нашла в нем много тяжелых ошибок, которых раньше не замечала, да которых раньше и не было. Обстоятельства переменились, и мне пришлось самой рушить все, разорвать клятвы и отвернуться от прошлого. А создавать сейчас основу новой жизни уже нет сил, нет энергии… И я плакала, а в душе закипала ненависть, жгучая боль и так жаждала вырваться на волю и разразиться бурным потоком. И мне делалось тоскливо от моего бессилья. А в мозгу сверлила одна мысль: «Все порвано, все погублено…», а Мамочка все напевала грустные мотивы.
96
Речь идет о расстреле 7 февраля 1920 г. адмирала А. В. Колчака; он был расстрелян «по решению большевистского Иркутского Военревкома» (точнее, по приказу Ленина) близ Знаменского монастыря, на льду реки Ушаковки, в месте ее впадения в Ангару.