26 апреля (по нов. ст. 9 мая. — И.Н.) 1920. Воскресенье
Это не долго, одно короткое мгновение, так же, как в Туапсе было бы не долго, гуляя на молу, броситься в море. Стоит только пересилить себя и… жизнь переменится. Стоит только навсегда отказаться от всего, быть может, даже — таланта, т. е. не написать больше ни одной строки стихотворения, это лучше, чем впоследствии писать тысячи таких, какие пишутся теперь, особенно женщинами. Стихи мне всегда были утешением, мне было приятно, что я смогу что-то написать, но легче бросить теперь, чем после. Я даже теперь чувствую, что стихи были в некотором роде мое призвание, и не писать их мне даже как-то странно. Только благодаря им я чувствовала себя не совсем такой, как другие. Я не гордилась ими. Может быть, гордость таилась где-то там, в глубине души, когда я одна наслаждалась моими, еще никому не известными стихами. А теперь не буду. Ведь живут же все бесталанные люди, и у каждого из них есть свои призвания. Буду такая же и я. Откажусь. Ведь у Деникина хватило же мужества отказаться от власти, хватит и у меня — от стихов. Брошу, это только одно мгновение, отказаться от них раз и навсегда, и только; просто и ясно. Так же просто, как отказаться от той жизни, которую я вела с осени девятнадцатого года до ноября. Именно к такой жизни я стремилась за последние годы в Покровской (гимназии. — И.Н.),тогда я почувствовала счастье, когда на совести не было упрека. Я думала, что счастье именно в этом. Теперь мне пришлось отказаться от этой мысли, и это очень просто. Я мирилась с мыслью, что в России будет большевизм, и хоть это было тяжело, но я все-таки смогла примириться: я относилась к этому эгоистичнее. Теперь же, когда я должна отказаться от того, что я так любила, я стала патриотичнее. Коротко и ясно. Свой альбом со стихами я, пожалуй, не уничтожу, оставлю его на память о детском увлечении, но запрячу его далеко-далеко, чтобы забыть о них. Одну минутку, и с ними будет все порвано. Конечно, это грустно, это тоже трагедия, но зачем я должна быть не такая, как большинство? Благоразумие мне подсказывает, что я еще очень мало приношу жертв, а главное, от них никому не легче, но я с этим, конечно, не соглашаюсь. Быть может, я стремилась к славе, и воображение уносило меня слишком далеко; а не давать ему больше пищи, это — жертва. Я убедилась, что все люди стремятся к славе и что они все большие подлецы, есть исключения, но я едва ли к ним принадлежу. Что еще из меня выйдет — неизвестно. Вероятно, я пойду на преступление, на гадости и кончу жизнь где-нибудь под забором или на виселице. Ведь люди не умеют жить! Черный Крест мне укажет дорогу, и я принесу ему в жертву прошлое. Жизнь — обман. Во всяком случае, я буду жить или умру, во лжи или в правде, это все равно. Я теперь буду с дневником откровеннее, буду заглядывать в самые тайники моего сердца. Я буду писать совсем откровенно, переломлю свою гордость — не для дневника, а для Черного Креста. Я никогда не буду прочитывать написанное, а перечту дневник много лет спустя, когда пойму жизнь. Она для меня загадка, и мне ясно, что она и для всех загадка. Как жить — это вопрос для всех.
28 апреля (по нов. ст. 11 мая. — И.Н.) 1920. Вторник
Вчера я весь день была занята своим новым стихотворением. Решила в последний раз попытаться. Все переделывала, сокращала, добавляла. Вышла дрянь. Но все-таки я подумала, что не будет преступлением, если я еще напишу. Читать я его никому не стану, пускай все думают, что я их бросила. Но вот что странно: раньше мне нравились мои стихи, когда я еще их никому не читала. Прочитанное — мне оно уже не нравилось. А теперь, наоборот, мои старые стихи мне нравятся гораздо больше, чем последние. Мое единственное стихотворение, написанное в Славянске, вроде «Траурного марша», «Исчезни мрачное сомненье», — гораздо лучше последнего, а тема почти одна и та же, по крайней мере я так хотела. Теперь хочу написать «Траурный марш» вроде Славянского, только сильнее. Размер в том прекрасный, как раз для марша, куплет в пять строчек; и заканчивается первым куплетом, только с некоторым изменением, и это я тоже люблю. Я и думаю написать по образцу того, хотелось бы писать под какой-нибудь марш, чтобы навеять на себя такие настроения, что подскажет не разум, а музыка. Жаль, что здесь нельзя услышать Шопена, его марш сюда бы очень подошел.
Сейчас мы пойдем на кладбище. Вчера сторож должен был расчистить могилу и посадить тую. Против обыкновения я с удовольствием пойду туда. Хотя терпеть не могу всякие кладбища; в Харькове даже к брату не ходила, но здесь почему-то меня тянет. Не потому что настроение скверное (оно, наоборот, приподнялось).
29 апреля (по нов. ст. 12 мая. — И.Н.) 1920. Среда
Занималась с Мамочкой (соседка дает книги) вяло и скучно.
30 апреля (по нов. ст. 13 мая. — И.Н.) 1920. Четверг
Ну, слава Богу, кажется, все хорошо. У большевиков дела не очень-то ладны. У них ходят всего только два поезда из Харькова в Москву, а из Харькова на юг только раз в неделю. Благодаря этому у них в городах совершенно нет ни угля, ни продовольствия. В Харькове фунт соли стоит несколько тысяч, а хлеб 1000 рублей. Безумие и ужас. Но зато они бьют тревогу. Польша занимает всю правобережную Украину. Под Киевом взято в плен 25 тысяч, и вообще на западном фронте большевики несут большие поражения. Дальше действует Петлюра, Махно и еще пятнадцать каких-то атаманов. Япония объявила войну большевикам и дошла уже до Байкала. На Украине сильные восстания. Наконец, на днях начнется наступление с Таврического фронта. Весной всегда у добровольцев победа, в этом даже и сами большевики признаются. Врангель сказал, что к июню, а может быть, и раньше, он будет на Украине. Дай Бог, чтобы Донников выиграл свое пари. Я верила в него как некогда в слова Пиневича, что к апрелю мы будем в Харькове. Верила потому, что если Центро-Страх, [111]такой пессимист, паникер, мог так говорить, значит, это так. Остается только благодарить Бога, что мы не остались в Майкопе с нашим вагоном и не остались в Туапсе и что жизнь наша осталась целой. А она в Туапсе, при большевиках, была в опасности: глупая Харьковская пропаганда [112]привезла в Туапсе все свои дела и, между прочим, книжку с фамилиями всех своих служащих. А в последнюю минуту Пиневич, очевидно, так нервничал, что кроме старых документов ничего не трогал. Сам он страшно боялся, говорил, что его жизнь находится в крайней опасности, жил под именем Пиевского; кроме того, у него был документ на имя Сахарова и еще чей-то паспорт. А эта книжка была сожжена, но уже при большевиках. Затем Мамочка, когда служила у них в отделе народного образования, работала за столом Харьковской пропаганды. Случайно открыла тумбу — и что же она там видит. Огромная кипа бумаг с фамилиями и адресами всех служащих. Она там нашла много знакомых харьковцев. Там наших служило трое: Мамочка, Олейников и еще один — сторожем, Решетников. Так они потихоньку таскали, таскали эти бумаги и в Тургеневском сжигали. Ну уж если бы только большевики добрались до них, то несдобровать харьковцам — кто из них не был в ОСВАГе.
Антон Матвеевич поправляется. Кризис у него был на 17-й день. Это очень редкий случай, и редко кто доживает до этого. Ядвига Матвеевна опять повеселела и ожила. «Тося жив, Тося поправляется»… И потом она была очень ошеломлена всеми новостями, которые происходили во время болезни А<нтона> М<атвеевича>, о которых она не имела представления; прямо прыгает от радости.
Ну вот я и кончаю мой дневник, мой первый дневник. Три года тому назад я начала его, полная дикого стремления, думая, что это будет «Повесть из собственной жизни». И теперь кончаю, наученная горьким опытом. Я узнала себя. Три года! Как это кажется давно. Сколько произошло за эти короткие три года. Разве, начиная этот дневник, я думала, что когда-нибудь дойду до такого состояния, что буду серьезно думать о самоубийстве, что столько придется страдать, так искренно буду жаждать войны, так глубоко ненавидеть, называть людей подлецами и негодяями и радоваться, когда их все больше и больше вздергивают на столб! «Ужасный век, ужасные сердца!» [113]
112
Харьковское отделение Отдела пропаганды Особого совещания при Главнокомандующем ВСЮР (его архив также разбирала М. В. Кнорринг).
113
Заключительные строки драматической сцены А. С. Пушкина «Скупой рыцарь» (1830), позднее вошла в «Маленькие трагедии».