Сегодня я видела во сне, как будто я вернулась домой и так ясно видела всю милую Чайковскую. И так ясно почувствовала, что наша квартира цела и все вещи на местах. Только я потом не могла сообразить, большевики у нас или добровольцы, а спросить об этом не решалась. Но видела, что квартира в целости. И странно, Папа-Коля видел то же самое.
25 мая (по нов. ст. 7 июня. — И.Н.) 1920. Понедельник
Вчера, в дворянском театре шла пьеса Ядова «Там хорошо, где нас нет». Написана пьеса великолепно. Удивительно хорошо смешан комизм с трагизмом. Порой я не могла удержаться от слёз, и сейчас же хохотала. Играли чудесно. 1-е действие: Симферополь, угол Пушкинской и Дворянской, «Чашка чая». Сидят грузин из Тифлиса, купчик из Москвы, хохол из Киева, петроградец и еврей из Одессы — Владя Гросман. Весело кутят и разговаривают. Вдруг полумрак. Входит какой-то человек и декламирует о том, как такая веселая публика позорит Россию и т. д. Потом эта публика собирается бежать. Гросман всем обещает достать валюту. Выкрикивает иностранные монеты. Выходит австрийская крона (и что-то поёт), потом — германская марка, лира, франк и наконец фунт стерлингов. Около него все пляшут. Все это очень изящно и красиво. Вдруг появляется фигура в плаще и говорит о том, какой позор, что иностранную валюту ценят выше русской; что Россию забыли, погубили, но она, несчастная, оплеванная Россия, простит и полюбит снова тех, кто ее продал. Сбрасывает плащ и появляется русская красавица, в сарафане и кокошнике, сама Россия, и все падают перед ней на колени. Во время ее монолога я едва сдерживала слёзы, настолько это все грустно и правдиво. 2-е действие — трюм парохода. Сидит та же публика, удирающая в Константинополь. Сначала острят и смеются, но всем становится грустно. Один становится на колени, прощается с родиной и плачет. Вдруг появляется какой-то человек и говорит: кому нужны ваши слезы, без вас Россия пала, без вас и восстанет, ей не нужны такие люди, которые думают только о собственной жизни. После этой трагической речи Гросман ввернул остроумную фразу, и опять хохот. 3-е действие — Константинополь. Чем занимаются русские беженцы: одни стали уличными певцами, другие торговцами и т. д. Все они встречаются и говорят, как им хочется в Россию и как они по ней стосковались. Гросман даже соглашается: пусть уж не будет права на жительство, но будет Россия. Поёт: «Скорей воскресни, моя страна» и что-то в этом роде. Вдруг делается темно, панорама Константинополя исчезает, и на фоне Московского Кремля появляется высокий трон, украшенный двумя национальными знаменами, на котором сидит матушка Россия. Весь театр, как один человек, встает перед этой величественной картиной. Незнакомец, сидящий у ее ног, говорит, что она скоро воскреснет и снова будет великой и могучей. Оркестр играет Преображенский марш, ныне национальный гимн. Эта картина прекрасна, величественна и… желанна!
Мы перешли в наступление. Пока — успех. Мы прорвали хорошо укрепленный фронт большевиков и взяли ряд станций и селений.
Недавно я прочла мой рассказ «Женщина» Мамочке и Папе-Коле, и это имело крупные последствия. У нас с Мамочкой круто изменились отношения к лучшему. Она во мне открыла одну черту, которую раньше не замечала, именно: сходство с собой; хотя и мне, и ей казалось, что между нами нет абсолютно никакого сходства. Папе-Коле очень понравился мой рассказ, Мамочке тоже, хоть она находит, что мысль слишком страшная.
Донников уже заразился пессимизмом Каменева. Как придет к нам, и каркает, каркает, каркает без конца. А Каменев, определенно, мерзавец: с одной стороны, он хочет ехать в Севастополь и поступить грузчиком на пароход. В общественных учреждениях, а особенно в государственных, он определенно не хочет работать, потому что не хочет участвовать в преступлении. Добрармия — преступление! Он скрывается от воинской повинности, говоря: «Чего ради я буду бить не виновных, или не виновные меня будут бить?» Большевиком его тоже нельзя назвать, он их глубоко ненавидит! Но, пожалуй, он все-таки предпочитает их добровольцам. Понятно, что может говорить такой человек о Добрармии. Он подорвал доверие и уже давно уничтожил надежду. Я ненавижу его за это, я его презираю: как только завижу красивые, правильные черты его лица — я убегаю прочь. Я боюсь услышать его слова. Конечно, у него нервы ужасно расхлябаны за это время, таких нельзя осуждать. Сначала хоть один был такой, а теперь и Донников. Вообще, его очень легко в чем бы то ни было уверить и склонить в любую сторону. Как только Каменев уедет, мы его живо переделаем.
26 мая (по нов. ст. 8 июня. — И.Н.) 1920. Вторник
Мамочка говорит, что жизнь прекрасна. Я с этим не могу согласиться. О себе я не стану говорить: моя жизнь если не прекрасна, то, во всяком случае, интересна, если смотреть с философской точки зрения. Возьму в пример одну женщину во дворе — Мотю. Где же прелесть в ее жизни? Она целыми днями работает, устает, нервничает, а где у нее развлечения? И не одна она такая. Интеллигенция — класс привилегированный: мы сумеем найти прелесть жизни, всегда сумеем забыться в поэзии, в искусстве и т. д. А Мотя? Какая ее цель, для чего она живет, кому нужно такое бессмысленное существование! Живет для того, чтобы вырастить своих детей, таких же несчастных, как и сама.
Сегодня ночью Каменев уехал в Севастополь. И больше уж я его никогда не увижу. Останется он у меня в памяти угрюмым пессимистом и вместе с тем таким веселым балагуром, каким был вчера. Но он сделал большой переворот во мне. Он мне ответил на многие трудные вопросы, над которыми я себе ломала голову, не могла ответить. Во-первых, что пессимизм — никому ненужная дрянь! Он и сам не рад таким мыслям. Во-вторых, что высказывать свои чувства не всегда бывает хорошо; и ему не легче оттого, что он заражает других. С. В. Каменева я долго буду помнить, это такой тип, который не забывается. Сергей Валентинович Каменев, первый, который против моего (и своего) желания имел для меня такое большое значение.
Донников очень расстроен: его семья в Харькове, и он страшно беспокоится за нее, все говорит о своих детях. Несчастный человек, мне его страшно жаль. Владимирский тоскует о семье, которая в Ельце, сейчас он захварывает, боюсь, что тиф; как грустно: один-одинёшенек. Слава Богу, что мы вместе!
28 мая (по нов. ст. 10 июня. — И.Н.) 1920. Четверг
Сегодня утром я сидела в Лазаревском саду на далекой аллее, над Салгиром [124]и читала. Подсел ко мне какой-то офицер и вступил в разговор. То-сё, разговорились. По моей абонементной книжке из библиотеки он узнал мое имя и фамилию. По моим глазам отметил некоторые черты моего характера, даже многое из моей жизни (странно). Одним словом — тайна, знакомство романтично, и интересно. Когда я уходила обедать, он просил меня назначить свидание (ого!!!). Я велела ему ждать каждый день на той же аллее (пускай пождет!!!). Но вся беда в том, и большая беда, что он обедает (или, может быть, обедал) в той же столовой, где и мы, и, дурак, конечно, не сумеет сдержать тайну?!!!? Вдруг он вздумает со мной заговаривать в столовой? Что тогда делать!?!? Дурак он, дурак, болван, мерзавец, впутал меня в такую скверную историю! Как я теперь буду выпутываться!? О!!!!!?!!! Сначала я думала все рассказать Мамочке, авось выручит. Но потом раздумала, решила ждать, что дальше будет. В столовую умышленно запоздала. Там его не было. Теперь не знаю, как мне дальше быть. Любопытно б завтра узнать, правда ли он там обедает, но, с другой стороны, страшно. Если завтра совсем не пойти обедать (у меня отчаянная головная боль вот уже несколько дней, и это можно было б устроить), но до каких же пор ждать? Что делать? Если написать письмо и оставить на скамейке, но какое содержание, да и не поможет оно. Ах, не с кем посоветоваться. Мамочке не скажу, это ей не понравится. Лучше сама. Но как?!?!?!
29 мая (по нов. ст. 11 июня. — И.Н.) 1920. Пятница
Мелкие заметки дня.
Офицера в столовой не было. На свиданье не пошла. Папа-Коля получил на службе английские ботинки исполинского размера, весом в пять фунтов каждый, и рад.
Пошел первый поезд на Мелитополь. Большие победы.