В 1931 г. вышел первый поэтический сборник И. Кнорринг «Стихи о себе». После этого важного для поэта события Ирина освободилась от литературной суеты и излишней щепетильности по отношению к своему творчеству (это отмечает и ее отец в «Книге о моей дочери»). Имела ли она литературные задачи — запечатлять трепет дней в стихах и прозе. «Трепета» ей не занимать («…светлое настроение… моментально сменяется тупым, безрассудным отчаянием…»). По признанию Ирины, стихи были для нее способом самоутверждения, утверждения в данном моменте бытия. «Какая я счастливая, и именно потому, что нет у меня никакого душевного равновесия, а, наоборот, какие-то душевные движения, а когда их нет, мне скучно». Мнения критиков о «недоделанности» своих стихов, об их «детскости», «наивности», поэтесса не опровергала, но оставляла без внимания. Так, на критику Б. К. Зайцева — почему И. Кнорринг дала неуместное слово — та отвечает про себя: «откровенно — для рифмы» (как в детской песенке). «В поэзии хочу добиться одного: передать движение», — говорила она. Иными словами: остановить, запечатлеть мгновение. Ей был важен факт «движения» — по временной оси или по тетрадной или нотной строке. Ей был важен факт преодоления времени; а вновь пережить момент (как и переделать написанные строки) — она считала невозможной ложью (как пришло, так и легло на страницу). Галина Кузнецова сказала как-то о стихах Ирины: «ведь это — дневник»; Михаил Цетлин высказался более точно: «дневник женской души». Стихи И. Кнорринг — дневник, данный рифмованными аккордами, делающими его мелодичным. По поводу «метода» стихосложения Ирины Кнорринг (работа без черновиков; записывание стихов, складывающихся в уме, набело) К. Бальмонт высказал мнение: [9]«Это ни хорошо, ни плохо», а является «свойством дарования». Поскольку стихи были сущностью Ирины, поиск простых форм и ясного содержания она проецирует и на другие области бытия. Вот ее приговор Константину Бальмонту: «В то время, когда литература, да и жизнь, стремится к реализму и к простоте, он вдруг заговорил на таком страшном языке, который не всякий поймет. Зачем он корчит из себя полубога? Уж не хочет ли он создать вокруг себя такую темноту, в которой люди будут бродить и не узнавать, и не понимать друг друга?»
В 1931 г. Союз реорганизован в Объединение; выпустив несколько сборников, он выполнил свою задачу и исчерпал себя. Подобное будущее можно было предвидеть: поэты были объединены, фактически, лишь территориальным признаком — проживанием в Париже. Ирина, будучи во всем искренна, а порой и наивна, очень огорчалась, когда на глазах разваливался Союз.
В те годы, кроме собраний Союза, она посещала встречи поэтов в кафе «Болле», обстановку в котором она называет не просто «Богемой», а «игрой в Богему». Прочитав на одном из собраний короткое стихотворение, она многое узнает о своих стихах. Подчеркнем, что к критике она относилась с любопытством и олимпийским спокойствием. В данном случае ее заключение такое: «Ни одно стихотворение не вызвало столько прений, как мои восемь строчек».
Общество поэтов Ирине Кнорринг было необходимо, несмотря на все их разногласия: «Все-таки там, у поэтов, при всей моей отчужденности — отдыхаешь. Там хоть меня за человека считают». Но и там, в Союзеона чувствовала себя «не в своей тарелки». «Я задавала себе вопрос — почему? Если причина кроется во мне самой, в моем характере, застенчивости и неуменье подходить к людям — так почему же в нашей группе на курсах французского мне так легко и просто?» Причина, вероятно, в том, что стихи имеют свою тайную жизнь; будучи написаны, они уже отчуждены от поэта. А интимные стихи (каковыми были стихи И. Кнорринг), предъявленные «собранию», — фарс. Была и другая причина: Ирина не признавала поводырей. В Дневнике ее нередки фразы: «Она взяла по отношению ко мне какой-то покровительственный тон». Фраза, повторяемая за Пушкиным: «Поэзия должна быть, прости Господи, глуповата», — подразумевает, что вера и интуиция движут ею, а не умствования. Именно ими — верой и интуицией — и руководствуется И. Кнорринг, и иных поводырей не признает. С другой стороны, Ирина всегда страдала от «иронически-снисходительного» отношения к ней, от репутации «девочки, пишущей стихи». Отчасти желание изменить отношение к себе заставляло ее «участвовать в литературной жизни»; сама она не терпела позерства, лицемерия, игры (в женской среде выделяла презираемую ею породу — «ломучек»).
В 1930-е годы Ирина вовсе отошла от «литературно-общественной жизни». Почему? Вот свидетельство ее сына Игоря (которому следует верить):
«И обида, и болезнь сыграли свою роль в ее добровольном отчуждении, как бы уходе от литературной жизни. Ушла она, скорей, не от литературы, а от литературных сборищ, порой чересчур шумных, со своими интригами и склоками, отнюдь не только творческими, но и чисто житейскими. Мать была очень ранимым и замкнутым человеком, и такая бурлящая общественная жизнь была ей не по нутру. Отец мой, напротив, был светским львом, пользовался […] большим успехом у женщин, любил шумные литературные и политические собрания, в которых принимал самое активное участие […] Уход ее от общественной жизни произошел в значительной степени из-за отца. Мать, кроме личных обид, нанесенных им, не смогла стерпеть давление, оказываемое на нее вольно или невольно отцом в присутствии посторонних. Она, в противоположность отцу, как-то не умела блистать в обществе и всегда держалась очень скромно и сдержанно».
Сама Ирина писала в 1938 г.: «Одна из важнейших мудростей жизни — уметь вовремя замолчать, вовремя уйти. Я слишком болтлива. В каждом моем новом стихотворении Юрий умудряется найти какой-то повод, чтобы расстроиться или замрачнеть. Чтобы этого больше не было, нужно перестать писать стихи…»
Впрочем, иногда И. Кнорринг все же выступала (на значимых для нее вечерах). Так, последнее публичное чтение ею стихов состоялось 10 июня 1939 г. Это было на поэтическом вечере ее друга, Николая Станюковича. Сбор с вечера пошел в пользу Морского отряда русских скаутов (Ирина вступила в ряды герл-скаутов еще в Харькове и в свое время очень гордилась этим).
Как заметил Игорь Софиев, Ирина охладела «к литературной жизни», к шумным собраниям, но не к стихам, не к литературе (отдав дань монпарнасским кафе, она им посвятила поэтические строки). Стихи Ирина писала до последних месяцев своей жизни.
Читатель Дневника узнает И. Кнорринг как критика, прозаика, журналиста, а также редактора и корректора. Став женой Ю. Софиева, она будет помогать мужу (в то время — председателю Союза) в организации первого поэтического сборника Союза, Ирина «держит корректуру».
Критика Ирины Кнорринг, как и все ее творчество, лаконична, проста по форме, понятна брату-поэту. В Дневнике — отзывы о стихах М. Цветаевой, В. Ходасевича и многих других поэтов. Автор Дневника сетует, что поэтам недостает «ахматовской черты» — краткости. В другой раз с юмором замечает: «Мне хлопали больше всех, да и не удивительно: за краткость».
Дневник раскрывает И. Кнорринг как замечательного рассказчика, автора новелл. Вот довод Ирины (не умеющей врать!) в пользу написания рассказов: «Рассказы интереснее писать, чем только воспоминания, как „Пережитое“. Очень уж там (в воспоминаниях. — И.Н.)боишься увлечься и приврать. В рассказах я тоже, конечно, держусь ближе к истине, но тут удобнее „разворачиваться“: можно и прикрасить разнообразными эпизодами, а в основу положить факты. Потом интересно выводить различные типы людей и смотреть на вещи с их точки зрения». В Ирине постоянно дремлет рассказчик. Стоит подбросить жизни малый повод, и рассказ уже готов. Еще в детстве она любила повторять за няней сказки, свое рассказывать — языком простым, народным, вплетая всё диковинное, услышанное. Недаром она обожает Алексея Михайловича Ремизова (в книге представлено именное приглашение, нарисованное для Ирины председателем «Обезьяньей палаты» [10]). «Говоря о детских годах Ирины, [11]нельзя не упомянуть про ее няню, крестьянку нашего села Фроловну (Дарья Шишова), — вспоминал ее отец. — По виду она была очень невзрачна, с обезображенным от болезни лицом, прихрамывала. Но эти недостатки покрывались у нее необыкновенно трогательной любовью к ребенку. Она знала много песен и всяких прибауток, которые и распевала у колыбели. Ирина прекрасно знала весь ее репертуар, и когда, качая кроватку, няня сама задремывала, то Ирина, баюкая сама себя, подсказывала слова песни. […] „Пошел по водичку, нашел молодичку“ […] Когда ей было года три-четыре, можно было в детской наблюдать такую картину: Иринка, окруженная детьми, что-то рассказывает с увлечением, фантазируя, и ее внимательно слушают не только дети, но и другая няня (детей брата) — Никоновна».
10
Подобные автографированные билеты с наклеенными картинками были известны почему-то под названием «верблюжьи». 31 марта 1933 г. в зале парижского отеля «Лютеция» состоялся вечер А. М. Ремизова. В первом отделении писатель прочитал свои еще не изданные рассказы и повесть «Учитель музыки», во втором — читал из Лескова, Писемского и Гоголя. Были представлены рисунки Ремизова к произведениям этих писателей и его рукописные иллюстрированные альбомы. Еще в дореволюционной России А. М. Ремизов придумал шутовской тайный орден — «Обезьянью Вольную и Великую Палату» (Обезволпал). Манифест же Палаты, пародирующий советские декреты, был опубликован им в 1919 г. В нем заявлялось решительное «нет» «гнусному человечьему лицемерию», клеймились собратья-обезьяны, оказавшиеся «в рабьем присяде». «Орденского знака Обезьяньей Палаты» была удостоена Анна Ахматова и другие — великие и малые — «собратья-обезьяны». Эту игру А. М. Ремизов продолжал и в годы эмиграции, будучи «канцеляриусом» Палаты. Художник и мастер калиграфии, он оформлял различного характера писания (в том числе и вполне серьезного) своим друзьям, а также и «недругам» (например чиновникам); устраивал розыгрыши, присваивал титулы и т. д.