Выбрать главу

Дядю в ту пору ежегодно командировали за границу на проходившие там международные статистические конгрессы. Тетя ездила с ним и брала с собой меня. Толь-ко повзрослев, я поняла, какая это была жертва с ее стороны, а особенно со стороны дяди. Таскать с собой повсюду довольно-таки капризного трех, четырех, пятилетнего ребенка — весьма сомнительное удовольствие. Но, взяв меня в дочки, тетя не хотела надолго расставаться со мной и оставлять меня на чужих руках, а дядя абсолютно не мог жить без тети. Потом мне было даже обидно, какие дивные места я видела в раннем детстве, не воспринимая их красоту.

Как-то в Тироле мне был обещан пряник, если я не буду капризничать при восхождении на какую-то гору.

Я шла беспрекословно.

Дядя спросил меня:

— Таня, ты, кажется, за пряник на Монблан взойдешь.

— Я за пряник на любую гадость взойду, — мрачно ответила я и, поднявшись на вершину, демонстративно села спиной к виду, грызя свой пряник.

Иногда, впрочем, мои капризы оказывались для них выгодными.

Когда им хотелось остаться одним в купе, дядя нарочно дразнил меня перед станцией и во время остановки высовывал в окно мою ревущую физиономию. Пассажиры старательно обходили наше купе.

Но, как я позже вспоминала, дядя с тетей относились удивительно терпимо к причиняемым мною неудобствам. Дядя со своим неистощимым добродушием ограничивался шутками:

— В Винтимилье у нашей Тани все винты развинтились. Уедем — пройдет.

Тетя иногда удивлялась моему равнодушию к красотам природы. Однажды, идя со мной по берегу Средиземного моря, ее возмутило, что я как будто не замечаю безграничного лазурного простора. Но дядя наклонился ко мне, и оказалось: за парапетом, тянувшимся вдоль всего берега, моря просто не видно.

Наибольшее впечатление на меня произвели раскопки в Помпее: на том месте, где я стояла, выкопали прелестный столик с мозаикой на столешнице. Но все же выше всего за границей я оценила фруктовый компот, который мне заказывали в ресторанах. Ничем нельзя было так меня напугать, как, спросить счет прежде, чем дело доходило до компота.

В Париже дядя с тетей встретились со своими родственниками — дядиной сестрой, Л. Ф. Даникер и с ее ученым мужем, с которыми их соединяли только родственные отношения, и с тетиным братом, Петром Никитичем Ткачевым, эмигрировавшем в 1874 году. Тогда его выслали из Петербурга в «свое именье», Сивцево, Псковской губернии. Это маленькое имение, принадлежавшее, конечно, не ему, а его матери, не давало никакого дохода, так что ее дети, едва выйдя из детского возраста, должны были содержать не только себя, но и мать.

Но для Петра Никитича имение сослужило большую службу. Он был человеком дядиного склада, веселым, общительным, остроумным, не любившим одиночества. Он быстро свел знакомство с соседними помещиками и с исправником. Проводил с ними вечера, играл в карты, сделался душой местного общества, и все соседи наперерыв приглашали его к себе. А невеста его, Дементьева, тем временем уехала за границу, благо граница проходила недалеко от Сивцева. Получив известие, что она благополучно перебралась через границу, Ткачев решил сделать такую же попытку. Тут, кстати, подошли чьи-то именины, был большой съезд, приехал и исправник на своей прекрасной тройке.

Когда гости изрядно выпили и прислуга тоже, Ткачев незаметно вышел во двор, сел на исправницкую тройку, выехал за ворота и погнал лошадей.

Прежде чем его хватились, он был уже далеко. Узнав, что он уехал на исправницких лошадях, оставив ему своих, приняли это за остроумную шутку. Только на другой день, когда он не появился ни у исправника, ни у себя дома, простодушные провинциалы догадались, что дело не ладно. Но было уже поздно. Он также благополучно переправился через границу и условной телеграммой дал знать родным в Петербург, что побег сошел удачно.

Ткачев в Россию не вернулся. В эмиграции он играл видную роль, издавал газету «Набат», где полемизировал с более умеренной газетой «Вперед» П. Л. Лаврова.

Анненские были очень близки с Ткачевым, они с радостью ждали свидания с ним. В Париже им пришлось пробыть дольше, чем они предполагали, так как я заболела там корью. Петр Никитич каждый день приходил к нам, принося мне баночки желе. По методу французских докторов, корь лечили, главным образом, сладким. У меня, поэтому сохранились самые светлые воспоминания о новом веселом дяде и о парижских докторах.

Вероятно, родственная связь с таким видным эмигрантом сыграла не последнюю роль в высылке Анненского в Сибирь.

К моменту дядиной ссылки вся окружавшая его молодежь уже стояла на собственных ногах. Обе младшие сестры вышли замуж, младший брат очень рано окончил университет и сразу занялся педагогической деятельностью. В 21–22 года он стал учителем гимназии и давал частные уроки.

В 23 года он страстно влюбился в мать своих учеников, бывших немногим моложе учителя. Несмотря на возраст (ей было 46 лет), невеста сохраняла исключительную красоту, и юноша совершенно потерял голову. Сразу же он и женился на ней, взяв на себя заботу о большой семье, привыкшей к обеспеченной, почти богатой жизни. Он считал делом чести обеспечить жене и ее детям прежние условия существования. Конечно, материальные заботы на первых порах сильно помешали развитию его крупного таланта.

Но брату, во всяком случае, не приходилось больше о нем заботиться.

Другое дело Емельянов. Дядя хорошо знал, что он не только не сможет, но и не захочет ни в какой мере обеспечить себя. Его влекли совсем другие интересы. Пока он был за границей, он существовал на какую-то грошовую стипендию. Учился он там или нет, дядя не имел понятия. Ваня перестал ему писать, вероятно, не желая впутывать его в свои дела. Подготовился ли он к какой-нибудь специальности и чем занялся, вернувшись в Петербург, Анненские тоже не знали, хотя и спрашивали об этом родственников. С Иннокентием Емельянов прервал всякие отношения, а с Марией Федоровной хоть и встречался — они очень любили друг друга, — но не делился с ней своими планами.

И вдруг как обухом по голове. Анненских поразило известие, что Ваня арестован и сидит в доме предварительного заключения. Тетя сейчас же собралась и, забрав меня, поехала в Петербург. Ей не был запрещен въезд в столицу. Она надеялась, что ей удастся с помощью настойчивых хлопот сделать что-нибудь для своего воспитанника, которого она любила, как сына. Но в Петербурге она узнала, что сделать абсолютно ничего нельзя. Емельянова арестовали, как непосредственного участника дела 1-го марта, и он не отрицал своего участия. Суд над ним уже состоялся, его приговорили к смертной казни, замененной, вследствие его несовершеннолетия, пожизненной каторгой.

Свидание с ним, после объявления приговора, все-таки дали тете, как воспитательнице, заменившей ему мать. Тетя взяла на свидание и меня. Она считала, что в тогдашних условиях русской жизни не следует держать ребенка под колпаком и ограждать от тяжелых впечатлений, особенно, когда они затрагивают самых близких людей. На Ваню с самых первых лет жизни я привыкла смотреть, как на старшего брата.

До сих пор я помню его лицо, выглядывавшее на нас из-за решетки маленького тюремного окошечка. Я уже была на свиданиях с дядей, но там это было совсем другое. Заключенные в Вышневолоцкой тюрьме казались мне какими-то очень интересными, пожалуй, даже привилегированными людьми, которыми близкие гордятся, и уж, во всяком случае, никто их не боится.

Правда тетя и на этот раз не проявляла ни малейшего страха, но я с детской наблюдательностью все же замечала, что упоминание о нем некоторыми встречалось как-то хмуро, скорей неприязненно, и разговор быстро переводился на другую тему. Я поняла — говорить о нем можно не со всяким, — это тайна, но тайна, непобедимо влекущая.

Несмотря на свой малый возраст — мне было тогда около десяти лет — я постепенно, с помощью настойчивых расспросов, узнала, частью от тети, частью от дяди, всю фактическую сторону того события, за участие в котором брата постигла такая страшная кара.

Об убийстве Александра II я уже знала. Оказывается, мой Ваня был одним из бомбометателей. Он стоял с бомбой на Екатерининском канале и должен был бросить ее в случае, если первые две бомбы — Гриневецкого и Рысакова — не достигнут цели. Но первой бомбой убило лошадей и кучера, а второй — оторвало ноги у Александра II. Окружающие в страхе разбежались, оставив без всякой помощи смертельно раненного, истекающего кровью, царя.