— Да так, ничего. Не беспокойтесь.
— О чем я должна беспокоиться? — снова спросила Арманда.
— Ну, конечно же ни о чем! — сказала Леонтина.
И вдруг раздался наивный голосок Джордано Чекки, задавшего жестокий вопрос:
— Они убили фашиста. А не был ли это случайно синьор бухгалтер?
Отец призвал мальчишку к молчанию, дав ему затрещину. Клоринда крикнула:
— В такой час детям давно уж спать пора! Арманда застыла у подоконника. Потом отошла от окна. Было слышно, как у нее стукнула дверь. Она вышла на улицу.
— Схожу в фашио, может, что-нибудь узнаю, — сказала она. И чтобы рассеять враждебность соседей, которая, как ей казалось, давила на ее плечи, Арманда сказала:
— Ведь он мне сын!
У гостиницы ей встретились трое возвращающихся домой корнокейцев. Марио успокоил Арманду, сказав, что видел Карлино «буквально несколько минут назад» в машине на площади Дуомо.
Однако осень есть осень, даже если в небе сияет молодая луна, и стоя у раскрытого окна, все-таки можно простудиться. Корнокейцы пожелали друг другу спокойной ночи.
Так как Мачисте запаздывал, Марио и Маргарита пошли к Милене, чтобы быть вместе с друзьями. Только Стадерини остался стоять у окна. Поэтому он один видал, как Освальдо выбежал из гостиницы и скрылся в направлении виа деи Леони.
— Он одет в фашистскую форму, — сказал Стадерини корнокейцам, которые снова высунулись из окон.
Так на виа дель Корно началась Ночь Апокалипсиса.
Человек, который бежал как сумасшедший, был фашистом. Он бежал, гонимый отчаяньем, ибо это был фашист 1900 года рождения, прозевавший войну и «революцию». А теперь он, может быть, еще опоздает и ко «второй волне». Но больше всего его подгоняла злоба, такая же сильная, как удары Уго. Как ужасно лицо труса, которого навестила смелость! Это бежали Отчаянье и Злоба навстречу Резне и Мести!
Оставшись один на один с Олимпией, наставлявшей на него револьвер, Освальдо собрался с силами. Словно сквозь сон, он вспоминал допрос, который учинил ему Уго, л признания, которые тот у него вырвал. Освальдо тут же подумал, что теперь ему не попасть на свидание с фашистами. Утрилли сказал ему: «Как видишь, испытание, которого ты так хотел, не заставило себя ждать. Этой ночью ты должен показать себя, Ливерани». А Пизано, которого он не видал со дня той самой пирушки, бросил на него пронзительный взгляд. «Я помню о тебе, — сказал он. — За тобой есть проступки, которые тебе придется загладить. Ты пойдешь с моими ребятами». И вот он лежит здесь, связанный, его сторожит проститутка. Как все это нелепо! Отчаяние обострило сообразительность Освальдо, он сумел ослабить свои узы, неожиданно набросился на Олимпию и, сбив ее с ног, убежал.
На бегу Освальдо толкнул прохожего, опрокинул щиток с надписью «Проезд закрыт», упал на кучу камней и снова поднялся. Он бежал, как Зло, которое за одни сутки обегает всю землю. Он добежал до штаба.
И тотчас был дан сигнал к выступлению.
Пизано выстроил восемь человек своего отряда. В шеренге Освальдо оказался между Карлино и Амадори. Пизано скомандовал: «Смирно!» — и повел отряд к Святилищу.
Это была полуподвальная комната с белыми Оштукатуренными стенами, без всякой мебели. Посредине на высоком треножнике из хромированного железа горела церковная лампада. Пизано встал у треножника и, повернувшись к шеренге, еще раз произнес клятву фашистских отрядов: «Пред лицом дуче и бога, во имя павших». Он повторил: «Клянусь!»
Пизано стоял, вытянувшись в струнку, высоко подняв голову, и лицо у него было одухотворенное. Его слова звучали мистически и внушительно. В эту минуту он напоминал Освальдо архангела, поднявшего меч. Он обнажил кинжал; на клинке отразился свет церковной лампады, и сталь сверкнула холодным блеском. Восемь человек повторили его жест и возглас. Звон обнаженных кинжалов потонул в хоре голосов. Казалось, даже стены дрогнули от их зычного крика.
На площади их ожидала открытая машина. Пизано сел рядом с шофером. Карлино встал на одну подножку, Освальдо — на другую, остальные забрались внутрь. Пизано сказал:
— Начнем с самого главного, — и повернулся к шоферу: — Виа делла Роббья. Когда въедешь на эту улицу, притормози.
Машина тронулась. Освальдо ухватился рукой за ветровое стекло. Машина сразу же набрала скорость. Ветер дул Освальдо в лицо, леденя и возбуждая. Сердце билось в такт с мотором. «Вот она — революция!» — думал Освальдо.
Он воображал, что операции сквадристов сопровождаются песнями и радостными выкриками, что даже стоны раненых звучат при этом весело; взрывы праздничных хлопушек и фейерверков, и кругом сквадристы — возбужденные, веселые парни в черных рубахах с изображением черепа на левой стороне груди, там, где сердце. Однако они мчались в безмолвии, ночью, по опустевшим набережным Арно, на которых в лучах лунного света меркли фонари, и это напоминало ему о сельском кладбище. Но все-таки Освальдо еще надеялся услышать веселый звон праздничной карусели. Он оглядывался на сидящих в машине, видел их лица, побледневшие при свете луны; во тьме, словно глаза кошек, вспыхивали огоньки жадно раскуриваемых сигарет. На черных рубашках поблескивали медали. Машина свернула на бульварное кольцо и покатила в густой тени, отбрасываемой большими желтеющими вязами. Вся мостовая была засыпана листьями, и они шуршали под колесами, как щебень. В душу Освальдо закралась тревога. Воодушевление, охватившее его в Святилище, рассеялось. Мало-помалу в мыслях его возник мрачный образ — неистовая гонка навстречу смерти, образ этот становился в его сознании все отчетливее и наконец полностью завладел им. Ему вспоминалось сельское кладбище с такой же тенистом аллей, на которой он как-то вечером ждал свою возлюбленную. Девушка опаздывала, он стоял один в аллее, а вокруг было темно: лишь на редких могилах мерцали свечи, да за оградой появлялись и исчезали блуждающие огоньки. В тот вечер на него напал страх, он убежал, и ему казалось, что за ним кто-то гонится, что протянулась чья-то огромная рука и вот-вот схватит его. Сейчас в нем росло сходное чувство: еще не страх, но уже какое-то беспокойство. Непроизвольно он положил руку на кинжал, потом на револьвер, чтобы почувствовать себя увереннее. Другом рукой он судорожно цеплялся за ветровое стекло. Рука устала и закоченела на ветру, он прижался к крылу, боясь упасть. Им уже овладевал страх.
— Стой! — приказал Пизано. — Теперь поедешь тихо. Зажги фары. — Он вглядывался в номера домов. — Двадцать шестой. Приехали!
Мотоцикл — комета, предупреждающая людей доброй воли о потопе. Его ведет святой Георгий двухметрового роста; голова его непокрыта, губы крепко сжаты, твердый взгляд устремлен вперед. Это мифологический кентавр в рабочей куртке. Редкие прохожие испуганно жмутся к стенам домов. Сменившийся с поста полицейский, раскинув руки в стороны, становится посреди улицы. Мотоцикл уверенно объезжает его. Уже остались позади Порта ла Кроче. После дождя немощеная дорога предместья покрыта большими лужами и тянется сплошной полосой жидкой грязи. Сонные лошади везут телеги, нагруженные бутылями с вином и мешками с сеном. Мотоцикл проносится мимо них. Лошади шарахаются в сторону. Заснувший на облучке возчик просыпается: промчавшийся мотоцикл обдал его грязью.
Мотоцикл несется, подпрыгивая на ухабах, и только чудом не переворачивается. Он лавирует, как аргонавт, захваченный бурей. Треск мотоцикла и бешеная скорость мешают Уго сосредоточиться. Мысли прыгают, как все его тело; в сознании смутно мелькает образ связанного Освальдо. Мачисте орудует ручкой мотоцикла так же искусно, как кузнечными клещами, которыми он хватает раскаленные подковы. Его рука дрожит на прыгающем руле. Воля напряжена, губы крепко сжаты. В час разворачивающейся драмы обострилась ясность мысли, подсказывающей план действий. Мотоцикл уже сделал свою первую остановку у дома коммуниста-литейщика. Тот сел на велосипед, чтобы предупредить рабочие кварталы.
Сейчас Мачисте состязается с врагами в скорости. Ему кажется, что по другой стороне улицы мчится черный лакированный мотоцикл с черепом вместо фонаря, борется с ним за победу. Финиш — перед дачей, выходящей на речку Аффрико. Первого мая 1920 года Мачисте размахивал здесь красным флагом в честь товарища депутата. В тот день собралось много народу и было много флагов, но его флаг возвышался над всеми. Мачисте размахивал им в такт «Интернационала», который все пели хором. Товарищ депутат вышел на балкон. Это был бледный человек с проседью в густых черных волосах, «работник умственного труда», такой маленький, что его можно было бы взять на руки, как его детей, мальчика и девочку, которых мать вынесла на балкон. Депутат сделал знак, что хочет говорить. Руки у него были крошечные, детские. «Как у акушера», — сказала рядом с Мачисте какая-то женщина. Это был последний праздник трудящихся, который они праздновали свободно, при свете солнца. В мыслях Мачисте он связан с воспоминанием о первом поцелуе Маргариты. Накануне она поцеловала его на дороге, за околицей деревни.