Внезапно Джезуина стала думать вслух. Она удивилась, услышав вдруг собственные слова, которые вырвались у нее, и сейчас же замолчала. Но мысль уже была высказана: «Он и не подумал об Олимпии!»
Джезуина не обращалась к Уго; она говорила сама с собой, вернее, с тем образом Уго, какой бессознательно складывался в ее представлении. О его соседстве она и не думала, и, когда Уго ей ответил, она даже вздрогнула, но ей почему-то было приятно услышать его голос. Приятно было и отвечать ему.
— Об Олимпии я не беспокоюсь, — сказал Уго. — Такая женщина сама выпутается из беды.
— Она была вашей подружкой, если не ошибаюсь? На этот раз он ответил искренне:
— Я три месяца жил с ней, вот и все. Не хочу ее оскорбить, но, видите ли, между нами было что-то вроде договора: я тебе даю столько-то, ты мне — столько-то. Не знаю, понимаете ли вы меня, Джезуина. Ну а теперь, после того, что случилось, договор расторгнут. Олимпия наверняка поняла это с первой же минуты.
— Что она должна была понять? Что она пошла на риск для человека, который через несколько часов и думать о ней позабыл?
— Вы — наивная девушка, дорогая Джезуина! Это я вам говорю как комплимент. Мне, правда, трудно объяснить… Очень сложно получается. Боюсь, что вы сочтете меня самодовольным.
— Ну-ка, послушаем эти сложные объяснения, — сказала она.
Они перешептывались во мраке ночи, в двух шагах от комнаты Синьоры, которая, вероятно, не спала и своим острым слухом ловила их шепот, поглаживая по голове уснувшую наконец Лилиану.
Джезуина сидела совсем близко от Уго, и, приглядевшись, они различали в темноте лица друг друга, белевшие в отблесках лунного света, просачивавшегося сквозь ставни.
Уго снова начал:
— Видите ли, сказать-то можно, но не так просто убедить такую девушку, как вы. Я вот что хотел сказать… — Он подыскивал слова, стараясь пояснее выразить свою мысль. — Олимпия должна была понять, что после всего, что произошло, я стал тем Уго, каким был прежде. А тот Уго, каким я был прежде, не связался бы с женщиной, которая шляется по панели.
— Так! — сказала Джезуина, и в ее голосе послышалась ироническая нотка. — Прежний Уго был, значит, святой! Вы в этом меня хотите убедить?
— Совсем нет! На нашей улице нет секретов. Недаром меня прозвали «петухом» за то, что я вечно гоняюсь за юбками. Да я вовсе и не презираю несчастных гулящих бабенок, которые занимаются таким ремеслом. Но только поймите: мой образ мыслей иной, чем у какого-нибудь фатторе. В последнее время я опустился. И пробуждение было слишком уж страшным. Разве я мог первым делом подумать об Олимпии? Понимаете меня теперь?
— Нет! — сказала Джезуина. — Вы хотите передо мной оправдаться, поскольку я женщина. А на самом деле вы вели себя с Олимпией так же, как все мужчины обходятся с женщинами: вышвыривают нас, когда мы им не нужны.
Уго был искренен; в первый раз он говорил с полной откровенностью. И на слова Джезуины он ответил то, что думал, — грубо и так же иронически, как она:
— Вы поете с голоса Синьоры! Попробуйте поразмыслить своим умом!
Но произошло нечто неожиданное: Джезуина не обиделась. Ее ответ заставил Уго призадуматься, и у него вновь родилась надежда на то, что девушка ему поможет.
— Я своим умом думаю, — сказала она. — Но тут как раз один из немногих случаев, когда я согласна с мнением Синьоры.
Он приподнялся, опираясь на здоровую руку, чтобы лучше рассмотреть ее лицо. Он увидел, что Джезуина, несомненно, уверена в том, что говорит; ее лицо было спокойно, как у человека, пришедшего к определенной мысли, обладающего твердой волей и выдержкой. Уго решил, что момент самый подходящий, и рискнул задать вопрос, который лежал у него на сердце.
— Ну а в отношении политики? — спросил он. — Для вас, как и для Синьоры, что красные, что черные — все равно?
Джезуина ответила с той же непосредственностью: — До вчерашнего дня, пожалуй, да. Но если черные творят такие дела, значит, правы красные! — И добавила: — Мачисте был единственным человеком на виа дель Корно, которого я уважала.
— А почему? — спросил Уго, поддаваясь обаянию этого разговора полушепотом в такой необычной обстановке, заинтересовавшись мыслями, до которых додумалась девушка, сидевшая рядом с ним. Он даже разволновался и упрекнул себя в намерении «перетянуть ее на свою сторону» путем ухаживания. Девушка, на которую он никогда не обращал внимания, которую он в своих поверхностных суждениях не отделял от Синьоры, теперь доказала ему, что нельзя судить о людях, не зная их. И если у женщины есть чувства, которые легко разбудить, то у нее есть также и сердце, а чтоб узнать его, нужны время, смирение и душевная чистота.
Ответ Джезуины несколько разочаровал Уго, но в то же время волнение его усилилось. Джезуина сказала:
— Мачисте был человек, о котором никогда не распускали сплетен!
Говоря это, она сама почувствовала, что ее мнение о Мачисте было посмертным суждением, родившимся из ее размышлений как протест против той атмосферы интриг, сплетен и нездорового любопытства, к которой ее приучила Синьора. В течение всех этих лет Мачисте был единственным, кто ни разу не доставил удовольствия злобной старухе ни скандалом, ни скверным поступком гили хоть каким-нибудь действием, которое поставило бы его в смешное положение. И даже в трагической смерти кузнеца Джезуина находила косвенное подтверждение того вывода, к которому пришла: истину надо искать именно в том, что ускользает из-под власти Синьоры. И сидя без сна в темноте рядом с другом Мачисте, Джезуина раздумывала об истине, которая смутно открылась ей в смерти Мачисте; теперь она смотрела на Уго как на друга человека, жившего по правде и совести, — верно, и сам он несет в своей душе частичку этой правды и совести. Она готова была слушать его, доверчиво спрашивать, принять дружбу, которую он ей предлагал. Может быть, он протянет ей руку и, опираясь на нее, она перешагнет заколдованный порог дома Синьоры.
Долго говорили они друг с другом откровенно и сердечно. И когда пропел петух, занялась заря, затрезвонили будильники, прошли первые трамваи и послышались первые голоса, Уго уже твердо знал, что Джезуина ему поможет.
На следующий день Джезуина побывала у товарища-литейщика и получила от него инструкции. Фашистские главари не прочь были отречься от преступлений, содеянных черными бандами, так же как отрекались они от убийства Маттеотти. Но если бы даже они арестовали виновных, то и в этом случае (даже еще в большей степени) Уго оставался слишком опасным свидетелем, и фашисты, не остывшие от возбуждения, конечно, испробуют любые средства, чтобы заткнуть ему рот. Поэтому Уго нужно сидеть тихонько, если убежище у него надежное, а в ближайшие дни партия сообщит ему, что делать дальше. Уго должен остаться целым и невредимым, чтобы в нужный момент он мог выступить публично с обвинением против убийц Мачисте. А чтоб легче было держать с ним связь, литейщик сказал Джезуине, что в дальнейшем она будет встречаться с Марио, который живет на той же улице и пока не попал под наблюдение. Марио можно верить, ибо — хоть Уго и не знает этого — Марио тоже коммунист. «Ученик Мачисте!» — сказал литейщик.
Видя, как повернулось дело, Джезуина не удержалась и простодушно рассказала литейщику то, в чем ей признался Уго: как он боялся, что партия усомнилась в его поведении в роковую ночь.
Литейщик улыбнулся и покачал головой: — Видно, когда Уго в голову лезли такие мысли, его здорово била лихорадка, — сказал он. — Не вспомнил даже, что они с Мачисте сначала заехали ко мне на мотоцикле и Мачисте мне все подробно рассказал, так что я успел весь город обегать и оповестить. Успокой его, — добавил старик, которого в литейном цехе прозвали «поэтом». — Напомни ему, что партия — не баба, и верит она не тому, что кажется, а тому, что есть на самом деле. Прежде чем осудить товарища, она должна иметь в руках доказательства — побольше и повернее, чем в суде присяжных. Ведь если коммуниста осудила партия, — тут он взял Джезуину за руку, словно разговаривал со своей дочерью, — то проживи он хоть Мафусаилов век, а все равно не будет у него человеческого лица!