— Ты изменилась внутренне. И ты сама это знаешь.
— Значит, прежде мы не были предназначены судьбой друг для друга? Наше чувство рождено горем. И я боюсь, что горе будет следовать за нами всю жизнь. Вот если бы я могла думать, что и прежняя Милена пошла бы за тобой, тогда у меня была бы уверенность, что будущее припасло для нас немного радости. Ведь в те дни я была счастлива с Альфредо! Я была такой, какая сейчас Клара, а она такой останется всегда. Далее в несчастье!
— Ты была счастлива, потому что жила в неведении, с закрытыми глазами и, вероятно, никогда бы их не открыла, да и не смогла бы открыть. Такие люди благоденствуют в своем маленьком мирке и вполне довольны. Так же вот и Клара… Но если в твоей жизни и было что-либо ложное, то только в прошлом, а не сейчас. То же самое произошло и со мной. По-иному, конечно. Мое чувство к Бьянке не было таким глубоким, как у тебя к Альфредо. Любовь к Альфредо принадлежит к той полосе, когда ты была еще слепа, и не случилось бы ничего плохого, если бы ты навсегда осталась с ним. Это и было Тогда твоей жизнью. И твоя жизнь сложилась бы легче, Счастливо и без тревог. Однако теперь ты не можешь притворяться незрячей. Радости у нас будут, когда мы постепенно научимся любить друг друга. Это эгоизм, согласен, но любовь — я это чувствую с тех пор, как полюбил тебя, — делает нас добрее к другим людям и словно подталкивает поделиться со всеми тем драгоценным даром, которым мы наслаждаемся. Ты знаешь, сколько я передумал в последнее время и как я изменился! Я вот думаю, думаю и все больше убеждаюсь, что не случайно мое чувство к тебе росло тем сильнее, чем больше открывал мне Мачисте глаза на мир… А в ту ночь у тела Мачисте я крепко прижимал тебя к сердцу не только затем, чтобы унять твою дрожь, — я и себя самого хотел тогда успокоить. Знаешь, что я понял в те минуты? Что ты и я — единое целое, что я больше не смогу обнимать ни Бьянку, ни любую другую женщину. Никого другого не полюблю.
— Я тоже! — сказала Ми лена, словно очнувшись от грез. И подойдя ближе к Марио, осторожно ища его руку, она прошептала: — Но я так боюсь! За нами все время будет следовать призрак смерти и бесконечное горе!
И поддавшись безотчетному чувству, она склонила голову ему на грудь.
— Теперь я научилась понимать тебя! И мне все нравится в тебе, все мне дорого. Но я боюсь принести тебе новые страдания, увеличить бремя страданий, которые ждут тебя впереди.
— Наоборот, ты придаешь мне мужество! Да и какое горе ждет меня? Разве можно назвать горем месть за убийство Мачисте?
Они медленно шли по аллее. На деревьях шумела молодая листва. И обоих их волновали сейчас одни и те же опасения и надежды. И крепла уверенность в грядущем счастье.
Милена сказала:
— Помнишь наш первый разговор у стены строящегося дома! В те дни я только начинала приходить в себя… Так, верно, чувствует себя человек, когда выберется после землетрясения из груды развалин, где погибли все его близкие и все его достояние. До того времени я жила без забот и тревог. Не то, чтобы я ничего не понимала, но просто не старалась понять. И все книги, которые я тогда прочитала, рассказывали не о моей жизни или о жизни окружающих меня людей, а выдуманные истории, возможные лишь в книгах. Я была, точно девочка, которая знает, что должна молчать и слушаться старших. Из рук матери я перешла в руки мужа и позволяла им руководить мною. Потом, после несчастья с Альфредо, мне неожиданно пришлось все делать самой. «Какие пустяки! — скажешь ты. — Всего лишь сдать лавку в аренду да скрывать от мамы и от Альфредо много тяжелого». Тогда я убедилась, что все, чему меня учили мать и Альфредо, совершенно непригодно. Я испытала такое чувство, будто оба они предали меня. Это, конечно, слишком сильно сказано, но в ту минуту я действительно так думала. По-том я снова полюбила их, далее, пожалуй, сильнее, чем прежде, но совсем по-иному. Я чувствовала к ним, как бы это лучше тебе сказать… материнскую нежность. Мне казалось, что их, как маленьких детей, надо все время держать за ручку и оберегать от всяких неприятностей, которые они сами себе создают, потому что они напичканы предрассудками, страхами и разными заповедями. Я увидела грубые стороны жизни и все вокруг показалось мне ужасным. Помнишь, я тебе говорила о драконах и людоедах! Я тогда во многом сомневалась, но одно решила твердо и думаю, что на всю жизнь, — никогда больше не лгать самой себе. И все же я чуть не впала из одной крайности в другую. Если бы я не встретила тебя, то превратилась бы в циничную женщину, в одну из тех, которые ни во что больше не верят, и в душе у них пусто, как в высохшем колодце.
Она замолчала, и в тишине сердца их задали себе немой вопрос и тут же ответили на него.
— Я сама знаю, что меня пугает, — продолжала Милена, — совсем не то, что нас ожидает горе. Жалость, вот что меня удерживает. Но свой долг я должна выполнить до конца. Я лгала тебе сейчас и давно уже лгу самой себе. Лгала и в те минуты, когда убеждала себя, что быть искренней можно, только сделавшись циничной. — Мысли Милены были сейчас спокойными и уверенными, поэтому и голос ее звучал уверенно и ровно, когда она сказала: — Я тебя люблю, Марио, очень люблю!… Молчи! Видишь, как свободно я впервые сказала тебе об этом, И все-таки я не могу оставить Альфредо, пока он не выздоровеет. Я не хочу, чтобы нас с тобой мучили угрызения совести. Мы так молоды, что можем ждать. И раз мы считаем себя честными людьми, то и ждать должны, не хитря и не притворяясь. Я не хочу лгать, сидя у его постели, хочу видеть, как он страдает, как верит, надеется на меня, а самой все время терзаться мыслью, что я изменила емy вчера вечером или изменю завтра!
Марио с такой силой сжал ее руку, что чуть не вывихнул ей пальцы, и с облегчением закончил объяснение:
— Ну… Мы сказали друг другу самое важное, а теперь давай говорить о всякой всячине!
Держась за руки, избегая шумных улиц, расположенных вокруг ярмарки, они в молчании вернулись домой. Милена была настолько выше любых подозрений, что, если б она даже сто раз подряд возвращалась на виа дель Корно вместе с Марио, никто и не подумал бы судачить. Милена, даже по мнению Клоринды, была «образцом добродетели», однако не той добродетели, как ее понимают бесконечное множество Клоринд, рассеянных по всему свету.
Глава двадцатая
Марио и Милена застали на виа дель Корно переполох. Джордано Чекки, опередив Джиджи Лукателли и девочек, бросился вприпрыжку им навстречу сообщить о случившемся.
— Синьора! Синьора! — закричал он по-детски возбужденно и весело.
От двери к двери, из окна в окно неслось стрекотанье голосов. Больше всех волновался и говорил Стадерини. Это он поднял тревогу час назад, когда вместе с мусорщиком, парикмахером и землекопом возвратился с ярмарки.
Женщины, как мы знаем, вернулись раньше. Попрощавшись друг с другом, они разошлись по домам, не взглянув, что делается наверху. Не посмотрели наверх и супруги Каррези, которые даже на лестнице продолжали спорить о том, как назвать будущего ребенка. Все помыслы их были здесь, на земле. Стадерини почтил Сан-Джузеппе не одной квартой руфино и кьянти, а хорошее вино, как известно, внушает возвышенные чувства. Взяв друзей под руку, сапожник распевал песенку: «Ной, великий патриарх». Начинался вечер, и теперь вся улица была в их распоряжении. Она встретила их облупившимися фасадами домов, пересохшим бельем, забытым на веревке Клориндой, мяуканьем бродячих котов и писсуаром, прикрывшимся своими железными щитками. На углу раньше, чем обычно, зажегся фонарь, и Стадерини, сняв шапку, раскланялся с ним. Он был навеселе и до того разошелся, богохульник этакий, что задрал голову кверху и воскликнул: — Да будет свет!
Но не свет, а нечто иное лишило вдруг сапожника дара речи и как удар молнии швырнуло его об стену. Он увидел Синьору! Нет, не Синьору. В этом не было бы ничего удивительного: с недавнего времени, оправившись после болезни, Синьора уже не гнушалась подойти к окну и окинуть улицу орлиным взором. Нет, это было какое-то дьявольское наваждение. Не Синьора, а скорее сам Люцифер уставился на улицу и не отрывал от Стадерини неподвижного горящего взгляда; словно решив испепелить беднягу-сапожника на месте.