Отелло был доволен, что Аурора так быстро освоилась со своим новым положением. Ему хотелось быть с ней любезным, сохраняя при этом собственное достоинство.
— Ты самая прекрасная угольщица во Флоренции, — сказал он.
Она посмотрела на него удивленно, потом облизнула губы (привычка, приобретенная ею с тех пор, как она дышала воздухом угольной лавки) и ответила:
— А ты думал, меня испугает тяжелый труд? Но ведь я работала с того самого дня, как появилась на свет.
— Ты всегда все понимаешь совсем не так, — сказал Отелло.
Аурора взяла кусок угля и рассеянно швырнула его в кучу.
— А разве ты не замечаешь, что мы говорим на разных языках? Можешь быть уверен, что я соблюдаю твои интересы, трясусь над каждым грошом. Впрочем, это и в моих интересах. Ты сам мне это говорил! Но если тебе вздумается приласкать меня, ласкай лучше кошку. Знаешь как кошечка мурлычет, когда ее гладят!
Но в тот же день, когда мусорщик Чекки, по наущению жены, остановил Отелло и, набравшись смелости, потребовал, чтобы тот объяснил свое поведение «насчет любовницы и прочего», как он сказал, Аурора сама вмешалась в разговор и прямо в лицо заявила отцу:
— Мой муж поступает так, как считает нужным и как ему нравится. И то, что он делает, я одобряю. Понятно? Полагаю, что я уж вышла из того возраста, когда родители могут совать нос в мои дела!
Аурора стояла на пороге лавки; у нее было испачканное углем лицо, а взгляд холодный и твердый. Даже Синьора не узнала бы ее, если бы Синьора могла еще что-то понимать и соображать.
Глава двадцать третья
Итак, что же случилось с Синьорой? Что заставило ее отказаться от своего намерения выселить корнокейцев и одной владеть всей улицей? Может быть, в ней заговорила совесть или Синьора совсем расхворалась?
Люди, подобные Синьоре, обречены вечно гореть внутренним огнем и, согрешив, тут же придумывать себе новые, запретные радости до тех пор, пока зажженный ими огонь не испепелит их самих. Синьора стала живым трупом. Через два месяца после праздника Сан-Джузеппе, когда доверенный Синьоры уже договорился о покупке всех домов на виа дель Корно и она стала единственной владелицей всей улицы, с ней случилось то, что предвидел врач. Удар повторился. Внезапно произошло кровоизлияние в мозг, которого она ранее чудом избежала, и вместе с даром речи больная лишилась последних остатков разума. С семи часов вечера восемнадцатого мая 1926 года Синьора по существу была мертва. Но так как природа наделила ее крепким телосложением («Она живуча, точно ящерица», — говорил Стадерини), то Синьора уцелела даже после этой катастрофы. Удар поразил лишь ее мозг, исказил лицо, тело же еще держалось, словно было набальзамировано; напряженная работа мозга, истощавшая его, прекратилась, и физически Синьора даже окрепла, что предвещало длительную агонию.
Сумасшедшая старуха то забавлялась теперь детскими шалостями, то вела себя так непристойно, что сразу становилось понятным, каково было ее прошлое, и это делало Синьору смешной, несмотря на постигшее ее несчастье. Лицо ее превратилось в застывшую и страшную маску, а безумные жесты казались кривляньем мертвеца. Парез лицевого нерва, словно ударом топора, рассек лицо и вывернул левый глаз с мертвым веком; рот искривился в дьявольской усмешке, нижняя губа отвисла. Парализованная половина лица одеревенела, а движение мышц на другой его половине с дряблой отвисшей щекой лишь сильнее подчеркивало отвратительную асимметрию.
Правый здоровый глаз еще горел злобным огнем и в растерянности смотрел на непонятный и отныне не подвластный ему мир. И как бы в довершение полного маразма Синьоры ее парик, который прежде был прилажен так тщательно, теперь всегда съезжал набок, открывая почти голый череп. Из-под парика выбивались жидкие седые космы, перемешиваясь с черными накладными волосами. У Синьоры был теперь младенческий ум и мерзкие повадки старой развратницы, ее похоть одинаково обращалась и на мужчин и на женщин, всякие сдерживающие центры у нее отсутствовали.
За последние три месяца физическое состояние Синьоры неуклонно улучшалось, и в ней проснулись все ее пороки. Двум сиделкам, которые ухаживают за нею (как мы увидим дальше, женщины с виа дель Корно отказались присматривать за Синьорой), хоть они и привыкли к своей работе, хлеб достается нелегко. Впрочем, только их присутствие Синьора переносила спокойно. Лишившись рассудка, она забыла, что поклялась вести войну с мужчиной. В ней снова пробудилась ненасытная страсть, которая в юности предопределила ее призвание еще до того, как она прошла школу цинизма и разврата. Если какой-нибудь мужчина входил в комнату сумасшедшей, она кидалась к нему со звериным ревом и отвратительными телодвижениями, срывала всю свою одежду и предлагала себя бесстыдными жестами опытной проститутки; врач, время от времени навещавший больную (он так же, как и доверенный Синьоры, весьма был заинтересован в продлении ее агонии), приходил осматривать свою пациентку только ночью, когда она спала непривычно крепким сном.
В страшное возбуждение приходила Синьора и при виде молодых девушек. Одна девушка с виа дель Парлашо, пришедшая убирать ее комнату, во второй раз уже рискнула войти туда из страха попасть в цепкие руки безумной. Наконец решили поместить Синьору в психиатрическую больницу; но хотя сумасшедшая и утратила способность понимать что-либо, она сразу же почувствовала перемену обстановки. Она впала в меланхолию, отказывалась от пищи и от всякой помощи. Целыми днями сидела она безмолвная и унылая, и казалось, что агония быстро приближается к концу. Тогда Синьору немедленно отвезли обратно на виа дель Корно.
Учитывая все обстоятельства, доверенный Синьоры решил не выполнять последнего желания, которое она выразила, будучи еще в здравом уме и твердой памяти, — он отказался от намерения выселить корнокейцев с их родной улицы. Однако весть о таком замысле Синьоры все же распространилась по всей виа дель Корно. Негодование было столь велико, что недавнего божка тут же свергли с пьедестала. В первые дни страсти так разгорелись, что дело дошло до открытого возмущения. Корнокейцы собирались под окнами Синьоры, грозили ей кулаками, проклинали и насмехались над ней; Синьора отвечала им нечленораздельными криками, плевала им на головы и пыталась что-то сказать, но язык ее не слушался.
Разъяренные обитатели улицы и душевнобольная старуха открыто выражали друг другу долго сдерживаемую ненависть, прорвавшуюся, наконец, с огромной силой.
Каждая сторона вела боевые действия по-своему: корнокейцы обрушивали на Синьору поток оскорблений, втаптывали в грязь ту самую Синьору, которую прежде привыкли считать честной и великодушной. Сумасшедшая, лишенная дара речи и способности мыслить, швыряла из своего окна в корнокейцев всем, что попадалось ей под руку. Но потом чувство злобы сменилось у корнокейцев жалостью. Все согласились с Клориндой, что бог справедливо и беспощадно покарал Синьору за ее грехи. Общему успокоению в немалой степени способствовала идея, внезапно зародившаяся у сапожника и тут же поддержанная всей улицей. «Теперь, когда Синьора сошла с ума, не оставив завещания, платить за квартиру было бы сущей нелепостью!» Однако доверенный был на этот счет совсем другого мнения: ведь после смерти Синьоры он должен представить государству отчет о ее капиталах. И когда «делегаты» корнокейцев (сапожник Стадерини, пирожник Ривуар и землекоп Антонио) попросили у него аудиенции, чтобы поговорить о деле «поподробнее», доверенный Синьоры принял их в своем кабинете, посадив рядом с собой бухгалтера Карло Бенчини.