— А фрейлины соберутся, кофий с вином попивают и музыку слухают. Что им еще-то делать?..
— Небось в каретах ездят?
— Иль в каретах, иль так… Как их кличут, что боком в седло садятся?
— Кто?
— Да бабы… Во! Амазонки!
— Привираешь, Митяй. Во что ж они одеты?
— Платья длинные такие, все из атласа.
— А почто в седло боком?
— Да седла у них на один бок. Бабы-то не в портках, а в юбках.
— Амазонке, брат, юбка ни к чему. Они всю жизнь телешом скакали.
— Ой, не могу! — Митька застонал. — Телешом? Расскажу в казарме — не поверят.
Видать, грамотность не на пользу мне пошла. Реку Митьке как человеку, а он меня не разумеет. Может, и вправду у меня ума два гумна да баня без верху…
— Чудной ты. — Митька картузом обтер взопрелый лоб и сусала. — Чего на воскресенье удумал к роздыху?
— К тяте с матушкой наведаюсь.
— Езжай в субботу. Я скажу дядьке, чтоб поране тебя отпустил. А мы на расшиве в Кронштадт сходим. У меня там матрос знакомый служит. В трактир пойдем, к девкам заглянем…
Трактир и девки меня не блазнили, однако и отказывать Митьке я не стал.
Степка обыкнулся с новым жильем, и я без опаски брал его в слоновый амбар; в обрат он уже сам летел. Когда он впервой Рыжего узрел, тут же взлетел ему на хобот. Рыжий его вохапь концом хобота взял. Степка испугался, заверещал по-латински; слон Степку выпустил, тот уселся ему на хребтину и перышки на крыльях стал перебирать.
Степка шастал по шкуре слоновой, что-то выщипывал из нее, будто червяков да жучков из борозды. Рыжему оное было к удовольствию немалому, наберет воды в хобот и то место поливает, а заодно и Степку. Степка лопочет по-своему, трепыхается под струей, вцепится в другой бок и сызнова клювом примется работать. К исходу дня засыпал я в бадью пшена, сваренного на печи. Рыжий ощупал варево, и Степка тут как тут. Сел в бадью и тоже клевать принялся. Слон хобот убрал и, покуда Степка не насытился, все ждал. Добрая скотина была, хоть и веры басурманской. Однако я забыл, что дядя Пафнутий виноградного вина доливает в пшено. И вижу, Степка взлетел через силу на маковку Рыжему, завалился набекрень, клюв раскрыл и взял низами: «Коль славен наш Господь…» Ну чисто пьяный Тимофей без сапог, да в перьях!..
А мгла дымучая над Питером стала еще гуще. Солнце в мироколице застыло, ровно рыбий пузырь в бельмастом море. Пламень подземный без устали землю поедал. Сызнова, видать, недород будет, бестравное лето зимою скотину побьет. И ножевые артели пуще прежнего на дорогах армаить начнут. А уж про бродяг безымянных, родство скрывающих, и говорить нечего. В Белокаменной мужики станут с голодухи пухнуть, как и допрежь, и умирать на дощатых мостовых. Дядя Пафнутий намедни говорил, что правительство опять разрешило подавать нищим милостыню. Во все века православные цари оного не ведали — наложить запрет на нищенство. Тишайший Алексей Михайлович самолично ходил по тюрьмам с подаянием. Видать, запретом тем умыслили силком заставить народ работать, ан не вышло — нищих-то и беглых стало еще боле. В те поры начали меня думы одолевать: отчего так на свете устроено — кому колодки да цепи, а кому хрусталь да атлас?
В пятницу мы с дядей Пафнутием получили бумагу от комиссара для седельной казны, чтоб на наших лошадей выдали новые сбруи, хомуты и поводья. Прежние поизносились весьма. Ходили мы от одного канцеляриста к другому, все подписи собрали, новые печати ставили, однако всякий раз опять чего-то не хватало.
— И так они бесперечь гоняют? — спросил я дядю Пафнутия.
— В летошнем году с неделю пороги обивал. Ахи́д Липман печати и руки не приложит, сам Бирон гроша ломаного не увидит. Истый аред и алкач, чтоб ему вариться на том свете в родной смоле...
Потолкались мы еще у всяких столов, и прыщавый канцелярист провякал нам, что седла можно получить хоть в сей час, а с хомутами да сбруями надобно сызнова идти в конюшенную контору, понеже не на той бумаге прошение написано. Ну и народ — барашка в бумажке и тут ждали!
— Да мне седла непотребны! — вскипел дядя Пафнутий, аки дедовский самокип.
В хозяйстве все могло сгодиться, чего он перечил канцеляристу? Ткнул я его под лопатку. Он обернулся, я ему моргнул.
— Ай взять? — шепнул он.
— Сбегаю к комиссару. А после в конюшенную контору.
Комиссар отписал мне новое прошение, и я понес его в конюшенное ведомство. В палате стены были обиты ткаными шерстяными обоями. В приемной стояли напольные часы в мой рост — видать, англицкой работы. Стулья и кресла бархатом обиты, и два зеркала, каждое в полторы сажени ввысь. Глянул на себя и узрел свою персону с маковки до пят. Ладный парень был. Устроил картуз набекрень и стукнул сапогами по паркету. Смотрю в зеркало, а за спиной Петька Куцый возник, как лярва непрошеная. В треуголке и зеленом кафтане с красными обшлагами. И в парике с буклями.