На Покрова подались мы с Тимошкой и Алешкой в Раменки на свадьбу Дарьи и однорукого Михаила. Избной помочью мужики собрали им по бревну, заложили деньги в угол новой избы, шерсть да ладан — для богатства, тепла и святости. Брюхатая, на четвертом месяце Дарья с Михаилом в новую избу переехали. Вез я им пятнадцать золотых рублей. Тимоха припас для Дарьи новый парчовый сарафан и очелье, низанное жемчугами. Алешка — люльку с бельем для младенца. Купил я для Михаила плетку, чтоб жена помнила, кто в доме хозяин.
На телегу погрузили и самокип. Отец Василий, однако не приехал. Муж ворожеи Александры помучился два года, а тому девять дней сухая беда приключилась — повесился он. Опасался батюшка оставлять Александру одну.
Приехали мы, когда молодых уже хмелем осыпали на пороге новой избы. Дарья была сиротой, посему хлеб-соль Михаилу подносила моя матушка.
— А снопы в постель уложили? — спросил я.
— Как водится, — ответил тятя. — Ровно семь.
Вручили мы поминки молодым. Дарья плакала и фатой утиралась. Да и Михаил чуть не взбабился, глаза мокрые, не знает, куда плетку девать.
— В спальне повесь, — наказала матушка.
Дух в избе стоял смоляной и свежий. Бревна-то не усохли. В красном углу стол, накрытый убрусом, а на нем снеди полно. Не так богато, как для датского посланника. Однако щуки, окуни и один сом в аршин. А еще пироги с капустой, лепешки, лук, а на печи булькала в чугуне говядина.
Сели мы за стол. Поначалу только ложки стучали, а уж после трех чарок голоса развязались в одном углу, в другом, заговорили, загудели гости.
Михаил хоть без руки, однако работящий. А коль Дарья дурить начнет, Михаил — не Ванька Косой, разом на место поставит плеточкой новгородской. Да некогда ей будет дурью мучиться — дите под сердцем. А там, глядишь, еще родит.
Тут враз пошла разноголосица, петь принялись враздробь, кто плясать, кто в сенях целоваться. Вышли мы с Тимохой и Алешкой во двор. Пошли на зады самокип разводить, склянку прихватили. С пашни холодком потягивало, звезды вприпуск сияли, будто свечи. Тимоха воротился в избу и кафтаны прихватил. Развел я самокип, а Лешка и говорит:
— Цесаревна просила меня, чтоб я к ней в хор пирийшов. Це гарна дивчина. Пригласила в Смоляной дворец к себе, что у казарм. Французский посланник ей шампань презентовал. Пили из веницийских бокалов, ели тертый рог в шалейне.
— Какой такой шалейн?
— По-нашему — холодец…
Самокип запыхтел, понес я его в избу, матушка разлила гостям чай. Я сызнова вернулся с самокипом на зады, хотел по воду идти, тут Алешка возьми и скажи:
— Спиваем мы, а та краля сила у перший ряд и регочет, горох ист, бо без него не может, сидит не то в рубахе ночной, не то в салопе, нечесана, девка девкой. Будто только что из постели Линара вылезла…
— Какого Линара? — я враз настороже встрял.
— Да польского посланника, полюбовника ее.
— Кого — ее?
— Да принцессы Анны…
Пресвятая Богородица, мыслю, спаси и помилуй. Отведи от греха, не то ведь прибью Алешку под пьяную руку за такие слова. И прознают тогда все про мою тайну.
— От чьей кумы узнал про то? — Руки у меня сами в кулаки свелись.
— Все так говорят, — ответил Алешка.
— А ты, аки баба базарная, сплетни вторишь, — сказал я. — Я ж не треплю, что цесаревна с кем попадя милуется…
— Ты шо, ошалел? — Алешка вскочил с дубового катыша, размахнулся, однако я к самокипу приник, и кулак Алешкин мимо прогудел. Отскочил я, Алешка на меня попер, и, покуда он меня своей кувалдой не прибил, я башку его достал самокипом, как дед Арефий — дьяка на Москва-реке. На самокипе вмятина, Алешка стоит, и ему хоть бы что, только маковку потирает.
— Не срами Петрову дочку! — заорал он.
— А ты Иванову внучку! — ответил я.
Пошел сызнова Алешка махать кулаками, как кузнецы в три молота. Я бегал вкруж загороди и все сокрушался, что самокип дедов помял. Тут гости из избы повыскакивали, схватили Алешку и умиривать нас стали.
Алешка был отходчив и зла на меня не держал. Пировали мы до первых петухов и с песнями по избам пошли.
А поутру в башке у меня будто черти камни катали. Принял я чарку, поднесенную Алешкой, ровно помер и сызнова родился. Глянул — а у Лешки шишка сизая промеж кудрей коричных, аки дыня бухарская, лучится.
— Ой, мужики, — крякнул Алешка. — Сон мне приснился, будто Сафка бросает цесаревну в колодец, как Стенька — княжну в Волгу, а я сигаю за ней вниз башкой, лечу, а дна нет и нет.
Почесал он кудри свои и заохал.
— Ты чего? — спросил я.
— Кто ж мне такой гарбуз на темечко уложил?
— А ты что, не упомнишь? — Я моргнул Тимофею.
— Ничо́го.
— Ты и взабыль в колодец упал, — сказал я.