Закряхтел мой мишка, я в ощупь отыскал его в углу, сахару дал, цепь с крюка снял и подвел Лизуна к скважине.
Часа два шли мы, напали на поляну, где по кочкам брусника с морошкою рассыпаны были. Лизун налакомился, и мы дале побрели. Стало гарью припахивать.
Снял я с Лизуна ошейник:
— Иди живи на воле…
Только молвил — глядь, скрозь чащобу всадник пробирается. Кобыла прямо на нас ступает. Пригляделся — ссыльный Семен на лошади. Увидел меня и Лизуна, повод натянул, лошадь остановил. Лизун вспрял на задние лапы, повел носом и заревел. Лошадь под Семеном — в храп, а я топор из-за пояса достал.
— Ты Митьку убил в крепости? — спросил я.
Семен молчком кобылу вспять повернул.
— Стой!
Лизун, видно, тоже почуял неладное, шерсть вздыбил и следом за лошадью припустил. Опередил увалень меня и замелькал промеж берез в саженях пятнадцати.
Выскочил я на кромку леса, а дале выгарь черная шла и топь с обугленными кочками. Семен на кобыле прямо по топи мчит, у кобылы ноги проваливаются, из-под ног дым вырывается.
— Стой!
Да куда там — понесла лошадь, не остановить. Семен дергал поводьями, почуяв беду, а та все вперед и вперед. Лизун сперва в пень встал, после забегал по окоему топи, однако на выгарь не ступал.
Не успел я еще крикнуть, как полыхнула под кобылой земля, заржала кобыла с отчаянья. Семен тоже истошный воп издал, и оба — он и лошадь — под землей исчезли. Огонь всподымя полыхнул над ними и утих. Зола толкуном над тем местом поднялась, и все кончилось.
Тут и припомнил я слова дяди Пафнутия, что сгорит Семен в геенне огненной без покаяния. Я картуз снял и перекрестился.
А Лизун ни на шаг от меня не отстает. Я и так его по добру, и топором замахивался, он и знать не хотел ничего — вперевалку за мной тянулся. Тьфу ты, думаю, орясина, спас медведя от пули. Сел на пень, Лизун посидел в ногах у меня, понюхал дух, от сосняка шедший, нехотя к соснам повалил. И бочком-бочком покрался прочь. Подождал я в орешнике с полчаса — нет Лизуна, и пошел назад на слоновый двор.
В Питере колокола трезвонили — что ж за праздник такой? До Успения еще три дня оставалось. Рассказал дяде Пафнутию про встречу с Семеном, а он молвил:
— Доразбойничался. Пересеклись полосы его жизни и смерти. Только не желал я ему такой кончины. Ад ведь что такое? Вечная смерть и мука. А на земле у него смерть легкой была…
— Моего деда на долгом огне жгли.
— Дед твой в раю обитает, раз на земле мучился. Поставь нынче свечи в храме — Митьке и его убивцу.
— А почто в городе трезвон?
— У принцессы Анны сын родился…
Засветил я две свечки в храме, как дядя Пафнутий велел, и две за здравие Аннушки и сына ее новорожденного.
Недаром в конце февраля, на Касьяна, гром с молнией ударили, известили, что весь год будет недобрый. Ее императорское величество Анна Иоанновна в октябре Богу душу отдала. И наследником престола провозгласили сына цветочка лазоревого, Иоанна Антоновича…
И что самое дивное — бывшего картежника, конюха и полюбовника покойной самодержицы арестовали и сослали, генерал-фельдмаршала Миниха разжаловали. А Петька Куцый мало что на своем месте утвердился, однако и разъезжать стал на камергерском Фаворите. Видать, не только Бирону и Миниху служил с Остерманом.
На Вербную утренник выпал. Знамо дело, яровые должны были дружно пойти. В Страстную субботу поехал я в Раменки. У Михаила и Дарьи трое сынов из кута в кут по избе бегали без порток — на близняшек в срок не напасешься. Ин как вышло — сколь годов Дарья с Ванькой Косым жила, а ребятишек не нажили, а тут сразу тройня. Сколь мне было ждать своих троих сынов, ежели верить ворожее Александре, — неведомо.
А в Питер возвернулся, сложил в каморке на стол кулич да яйца, завернутые матушкой в белый лоскут, глянул в окно — и застыл, как в мороке: рубили в саду клены и яблони аркадские. Мужики комли корчевали и все триста гряд с землей заподлицо сровняли. Околь мужиков похаживал сержант в черном картузе — на год траур по усопшей государыне печальная комиссия объявила. Неужто, думаю, и в моей Аркадии промеж грядок и дерев воры объявились?
Выскочил я в окно и закричал:
— Что ж творите, вычадки? Почто рассаду и дерева губите?
Сержант ответил:
— Велено площадь устроить для экзерциций лейб-гвардии и драгунского полков.
— Тогда и дома сносите.
— Снесут через три дни.
— Порубал ты, сержант, Аркадию вместе с яблоками…
— Сие дело нужное. Зря шумишь. Ежели всякий на свой манер начнет рассуждать, баламуты голову поднимут. Тут и до бунта рукой подать…
Утром собрал я свои нажитки, и определили мне место в доме заодно с дворцовыми резчиками. У них в светлой зальце своя мастерская была с верстаками и всяким инструментом. Окошки высились на сажень, так что солнце мастерскую облучало, ровно стен и не было. И дух стоял в мастерской смоляной, будто в лесу. Пиленое дерево напоследки дышало всей грудью открытой. В углах катыши, пиленные из голени, — сосна, дуб, липа и клен. У верстаков заготовки кучились, доски и гладко струганные брусы.