На пятый день двое караульных опять мне руки связали и потянули в допросную палату. На крыльце узрел я батюшку, что в руках икону держал с изображением животворного креста. Стал я по лестнице подниматься и услышал, как поп закадычил:
— Ты что изножие целуешь, олух, сказано, крест целуй! Да не носом, прохиндей, а губою…
Видать, к присяге послуха привели. Послух глянул на меня, и тут признал я в нем огрузного важника Макара, что дядю Пафнутия обвешивал, когда меня к храмине приставили.
Сидючи за долгим столом, подьячие в допросной палате шуршали перьями, гудели, аки пчелы, а в торце дьяк головой крутил и ухо то одно, то иное вперед выводил, чтоб слышать, как допрос снимают с сидельцев. Сидельцы ахали и охали, крестились, подьячие все на бумагу заносили.
— Кто таков? — спросил меня дьяк и усишко подкрутил под кривым носом.
— Асафий Миловзоров, слоновый учитель.
Дьяк зрачки напружинил, щеки надул и дохнул с напером. После окинул меня зраком голодным, головой мотнул на дверцу низенькую справа и рек:
— Туда.
Согнулся я, чтоб притолоку лбом не сбить, шагнул в каморку чуть моей поболе. За столом подьячий тоже шуршал пером по бумаге, инда взмок от старания, и глаза вниз держал, будто меня и не было. Волосья жирные, ровно маслом конопляным смазанные. Персты долгие, жилами набухли, знать, много писать доводилось.
Водил он пером и водил, крапивное семя. А я стою и тоже свое дело делаю — молчу и с пятки на пятку переминаюсь. И мне хорошо — в холодной зубами стучать не надобно, тут натоплено до жару, а жар костей не ломит, вестимо…
Кинул на меня глаза дундук канцелярский, и я охолодел: не дундук то был, а крыса, вот-вот набросится и схавает со всеми костями, а пуговицы выплюнет. Как он глянул, так побелел я, аки судак со страху, — припомнил, как он буренку нашу отвязывал, как с ружьишком стоял промеж армаев Сеньки-каторжника. Санька Кнут Федькой его звал. Стало быть, Федька-то в Тайной канцелярии состоял, а у армаев — лазутчиком ушаковским. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!..
— Асафий Миловзоров? — спросил Федька, и голос его, аки треснутый колокол, прозвучал за помин души моей. Огладил он свои персты жильные и обратно на стол уложил.
— Оголодал в холодной? — спросил сызнова он.
— Благодарствую, — ответил я. — Потчевали мясцом и ситным.
— Сколь ты мяса не нюхал, про то я знаю. — Федька хмыкнул, встал, открыл шкаф, и на столе, будто у цветочка лазоревого, появились семга, лимоны, телятина, горошек, брусника. — Не боись, я тоже с утра не емши. — И штоф выволок из того же шкафа. — Вон сколь бумаг, все подписать надобно, а не напишешь, с должности выгонят, пойдешь побираться. А у меня сыны и дочка мал мала меньше. Разумеешь?
— Как не разуметь.
— Ешь. — Федька вилки и ложки у тарелок устроил.
— Ножик давай.
Взял я в правую руку нож, в левую вилку, телятину разрезал и в рот отправил, брусничкой закусил. Ладно у меня так вышло. Федька насупился и тоже ножом заработал. Едим мы и друг на дружку поглядываем.
— Горошек, чать, со Стрельненской мызы? — спросил я.
— Отколь знаешь?
— Да с принцессой Анной Леопольдовной я его из одной тарелки уминал. Вкусён. Только с моего огорода лучше.
— А у цесаревны что едал?
— Тебе и не снилось. Шалейн, по-русски — тертый рог в студне. Где ж салфетки-то?
— Салфетки?! — Федька хрясь меня по варе. — Вот тебе салфетка!
— Благодарствую, — ответил я Федьке. — Рыло твое я враз угадал.
А подьячий хрясь меня сызнова.
— Худо твое дело, — сказал он и вилку в правую руку устроил.
— Не хужей твоего, — ответил я. Федька хотел меня рукой достать, да только шатнулся я назад, загребь его к нему и вернулась пустой. — Чего ружьишком-то не запасся, вор нечистивый?
— Не храбрись, Миловзоров, — ответил Федька. — Виселица тебя ждет по делам твоим. Иль топор да плаха.
— А по твоим в нужник тебя головой надобно, чтоб своего же дерьма нажрался, парашник…
— Мели-мели.
— Прознает Санька Кнут, что ты Ушакову служишь…
— Прознает, да не от тебя. Будешь на цесаревну показывать, отпустят. Не будешь… — Федька ребром ладони по горлу провел.
— А чего ж на нее показывать? — спросил я и скумекал, что попал аки кур в ощип. Вот отчего меня пять дней держали в холодной, а ныне потчевали телятиной с брусникой. Послух нужен был супротив цесаревны. Видать, нету у них ничего, чтоб цесаревну уличить.
— Что заговор супротив правительницы готовила. Что со шведами тайную связь держит и французами не брезгует…
— Да не было такого, — сказал я. А и было, откуда мне знать?